– Только мысль о том, что нас могут разлучить. Ты моя религия. Ты для меня все на свете.
– Ну, хорошо. Но я женюсь на тебе, как только ты захочешь.
– Ты так говоришь, милый, точно твой долг сделать из меня порядочную женщину. Я вполне порядочная женщина. Не может быть ничего стыдного в том, что дает счастье и гордость. Разве ты не счастлив?
– Но ты никогда не уйдешь от меня к другому?
– Нет, милый. Я от тебя никогда ни к кому не уйду. Мне кажется, с нами случится все самое ужасное. Но не нужно тревожиться об этом.
– Я и не тревожусь. Но я тебя так люблю, а ты уже до меня кого-то любила.
– А что было дальше?
– Он погиб.
– Да, а если бы это не случилось, я бы не встретила тебя. Меня нельзя назвать непостоянной, милый. У меня много недостатков, но я очень постоянна. Увидишь, тебе даже надоест мое постоянство.
– Я скоро должен буду вернуться на фронт.
– Не будем думать об этом, пока ты еще здесь. Понимаешь, милый, я счастлива, и нам хорошо вдвоем. Я очень давно уже не была счастлива, и, может быть, когда мы с тобой встретились, я была почти сумасшедшая. Может быть, совсем сумасшедшая. Но теперь мы счастливы, и мы любим друг друга. Ну, давай будем просто счастливы. Ведь ты счастлив, правда? Может быть, тебе не нравится во мне что-нибудь? Ну, что мне сделать, чтобы тебе было приятно? Хочешь, я распущу волосы? Хочешь?
– Да, а потом ложись тут.
– Хорошо. Только раньше обойду больных.
Глава девятнадцатая
Так проходило лето. О днях я помню немногое, только то, что было очень жарко и газеты были полны побед. У меня был здоровый организм, и раны быстро заживали, так что очень скоро после того, как я впервые встал на костыли, я смог бросить их и ходить только с палкой. Тогда я начал в Ospedale Maggiore лечебные процедуры для сгибания колен, механотерапию, прогревание фиолетовыми лучами в зеркальном ящике, массаж и ванны. Я ходил туда после обеда и на обратном пути заходил в кафе, и пил вино, и читал газеты. Я не бродил по городу; из кафе мне всегда хотелось вернуться прямо в госпиталь. Мне хотелось только одного: видеть Кэтрин. Все остальное время я рад был как-нибудь убить. Чаще всего по утрам я спал, а после обеда иногда ездил на скачки и потом на механотерапию. Иногда я заходил в англоамериканский клуб и сидел в глубоком кожаном кресле перед окном и читал журналы. Нам уже не разрешалось выходить вдвоем после того, как я бросил костыли, потому что неприлично было сестре гулять одной с больным, который по виду не нуждался в помощи, и поэтому днем мы редко бывали вместе. Иногда, впрочем, удавалось пообедать вместе где-нибудь в городе, если и Фергюсон была с нами. Мы с Кэтрин считались друзьями, и мисс Ван-Кампен принимала это положение, потому что Кэтрин много помогала ей в госпитале. Она решила, что Кэтрин из очень хорошей семьи, и это окончательно расположило ее в нашу пользу. Мисс Ван-Кампен придавала большое значение происхождению и сама принадлежала к высшему обществу. К тому же в госпитале было немало дел и хлопот, и это отвлекало ее. Лето было жаркое, и у меня в Милане было много знакомых, но я всегда спешил вернуться в госпиталь с наступлением сумерек. Фронт продвинулся к Карсо, уже был взят Кук, на другом берегу против Плавы, и теперь наступали на плато Баинзицца. На западном фронте дела были не так хороши. Казалось, что война тянется уже очень долго. Мы теперь тоже вступили в войну, но я считал, что понадобится не меньше года, чтобы переправить достаточное количество войск и подготовить их к бою. На следующий год можно было ждать много плохого, а может быть, много хорошего. Итальянские войска несли огромные потери. Я не представлял себе, как это может продолжаться. Даже если займут все плато Баинзицца и Монте-Сан-Габриеле, дальше есть множество гор, которые останутся у австрийцев. Я видел их. Все самые высокие горы дальше. На Карсо удалось продвинуться вперед, но внизу, у моря, болота и топи. Наполеон разбил бы австрийцев в долине. Он никогда не стал бы сражаться с ними в горах. Он дал бы им спуститься и разбил бы их под Вероной. Но на западном фронте все еще никто никого не разбивал. Может быть, войны теперь не кончаются победой. Может быть, они вообще не кончаются. Может быть, это новая Столетняя война. Я положил газету на место и вышел из клуба. Я осторожно спустился по ступеням и пошел по Виа-Манцони. Перед «Гранд-отелем» я увидел старика Мейерса и его жену, выходивших из экипажа. Они возвращались со скачек. Она была женщина с большим бюстом, одетая в блестящий черный шелк. Он был маленький и старый, с седыми усами, страдал плоскостопием и ходил, опираясь на палку.
– Как поживаете? Как здоровье? – она подала мне руку.
– Привет! – сказал Мейерс.
– Ну, как скачки?
– Замечательно. Просто чудесно. Я три раза выиграла.
– А как ваши дела? – спросил я Мейерса.
– Ничего. Я выиграл один раз.
– Я никогда не знаю, как его дела, – сказала миссис Мейерс. – Он мне никогда не говорит.
– Мои дела хороши, – сказал Мейерс. Он старался быть сердечным. – Надо бы вам как-нибудь съездить на скачки. – Когда он говорил, создавалось впечатление, что он смотрит не на вас или что он принимает вас за кого-то другого.
– Непременно, – сказал я.
– Я приеду в госпиталь навестить вас, – сказала миссис Мейерс. – У меня кое-что есть для моих мальчиков. Вы ведь все мои мальчики. Вы все мои милые мальчики.
– Вам будут там очень рады.
– Такие милые мальчики. И вы тоже. Вы один из моих мальчиков.
– Мне пора идти, – сказал я.
– Передайте от меня привет всем моим милым мальчикам. Я им привезу много вкусных вещей. Я запасла хорошей марсалы и печенья.
– До свидания, – сказал я. – Вам все будут страшно рады.
– До свидания, – сказал Мейерс. – Заходите в Galleria. Вы знаете мой столик. Мы там бываем каждый день. – Я пошел дальше по улице. Я хотел купить в «Кова» что-нибудь для Кэтрин. Войдя в «Кова», я выбрал коробку шоколада, и пока продавщица завертывала ее, я подошел к стойке бара. Там сидели двое англичан и несколько летчиков. Я выпил мартини, ни с кем не заговаривая, расплатился, взял у кондитерского прилавка свою коробку шоколада и пошел в госпиталь. Перед небольшим баром на улице, которая ведет к «Ла Скала», я увидел несколько знакомых: вице-консула, двух молодых людей, учившихся пению, и Этторе Моретти, итальянца из Сан-Франциско, служившего в итальянской армии. Я зашел выпить с ними. Одного из певцов звали Ральф Симмонс, и он пел под именем Энрико дель Кредо. Я не имел представления о том, как он поет, но он всегда был на пороге каких-то великих событий. Он был толст, и у него шелушилась кожа вокруг носа и рта, точно при сенном насморке. Он только что возвратился после выступления в Пьяченца. Он пел в «Тоске», и все было изумительно.
– Да ведь вы меня никогда не слышали, – сказал он.
– Когда вы будете петь здесь?
– Осенью я выступлю в «Ла Скала».
– Пари держу, что в него будут швырять скамейками, – сказал Этторе. – Вы слышали про то, как в него швыряли скамейками в Модене?
– Это враки.
– В него швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Я был при этом. Я сам швырнул шесть скамеек.
– Вы просто жалкий макаронник из Фриско.
– У него скверное итальянское произношение, – сказал Этторе. – Где бы он ни выступал, в него швыряют скамейками.
– Во всей северной Италии нет театра хуже, чем в Пьяченца, – сказал другой тенор. – Верьте мне, препаршивый театришко. – Этого тенора звали Эдгар Саундерс, и пел он под именем Эдуарде Джованни.
– Жаль, меня там не было, а то бы я посмотрел, как в вас швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Вы же не умеете петь по-итальянски.
– Он дурачок, – сказал Эдгар Саундерс. – Швырять скамейками – ничего умнее он не может придумать.
– Ничего умнее публика не может придумать, когда вы поете, – сказал Этторе. – А потом вы возвращаетесь в Америку и рассказываете о своих триумфах в «Ла Скала». Да вас после первой же ноты выгнали бы из «Ла Скала».