– Что вы здесь делаете, in borghese? [в штатском (итал.)] – спросил бармен, смешивая мне второй мартини.

– Я в отпуску. Получил отпуск для поправления здоровья.

– Здесь сейчас пусто. Не знаю, почему не закрывают отель.

– Как ваша рыбная ловля?

– Я поймал несколько великолепных форелей. В это время года часто попадаются великолепные форели.

– Вы получили табак, который я вам послал?

– Да. А вы не получили моей открытки?

Я засмеялся. Мне не удалось достать ему этот табак. Речь шла об американском трубочном табаке, но мои родные перестали посылать его, или его где-нибудь задерживали. Во всяком случае, я его больше не получал.

– Я вам достану где-нибудь, – сказал я. – Скажите, вы не встречали в городе двух молодых англичанок? Они приехали позавчера.

– У нас в отеле таких нет.

– Они сестры из военного госпиталя.

– Двух сестер милосердия я видел. Погодите минуту, я узнаю, где они остановились.

– Одна из них – моя жена. Я приехал сюда, чтобы встретиться с ней.

– А другая – моя жена.

– Я не шучу.

– Простите за глупую шутку, – сказал он. – Я не понял.

Он вышел и довольно долго не возвращался. Я ел маслины, соленый миндаль и хрустящий картофель и в зеркале позади стойки видел себя в штатском. Наконец бармен вернулся.

– Они в маленьком отеле возле вокзала, – сказал он.

– А что, сандвичи у вас есть?

– Я сейчас позвоню. Тут, видите ли, ничего нет, потому что нет народу.

– У вас совсем пусто?

– Ну, кое-кто есть, конечно.

Принесли сандвичи, и я съел три штуки и выпил еще мартини. Никогда я не пил ничего холоднее и чище. Вкус мартини вернул мне самочувствие цивилизованного человека. Я слишком долго питался красным вином, хлебом, сыром, скверным кофе и граппой. Я сидел на высоком табурете в приятном окружении красного дерева, бронзы и зеркал и ни о чем не думал. Бармен задал мне какой-то вопрос.

– Не надо говорить о войне, – сказал я.

Война была где-то очень далеко. Может быть, никакой войны и не было. Здесь не было войны. Я вдруг понял, что для меня она кончилась. Но у меня не было чувства, что она действительно кончилась. У меня было такое чувство, как у школьника, который сбежал с уроков и думает о том, что сейчас происходит в школе.

Кэтрин и Эллен Фергюсон обедали, когда я пришел к ним в отель. Еще из коридора я увидел их за столом. Кэтрин сидела почти спиной ко мне, и я видел узел ее волос и часть щеки и ее чудесную шею и плечи. Фергюсон что-то рассказывала. Она замолчала, когда я вошел.

– Господи! – сказала она.

– Здравствуйте! – сказал я.

– Как, это вы? – сказала Кэтрин. Ее лицо просветлело. Казалось, она слишком счастлива, чтобы поверить. Я поцеловал ее. Кэтрин покраснела, и я сел за их стол.

– Вот так история! – сказала Фергюсон. – Что вы тут делаете? Вы обедали?

– Нет.

Вошла девушка, подававшая к столу, и я сказал ей принести для меня прибор. Кэтрин все время смотрела на меня счастливыми глазами.

– По какому это вы случаю в муфти? – спросила Фергюсон. [Муфти – домашнее платье, которое носят должностные лица вне службы (ост.-инд.)]

– Я попал в Кабинет.

– Вы попали в какую-нибудь скверную историю.

– Развеселитесь, Ферджи. Развеселитесь немножко.

– Не очень-то весело глядеть на вас. Я знаю, в какую историю вы впутали эту девушку. Вы для меня вовсе не веселое зрелище.

Кэтрин улыбнулась мне и тронула меня ногой под столом.

– Никто меня ни в какую историю не впутывал, Ферджи. Я сама впуталась.

– Я его терпеть не могу, – сказала Фергюсон. – Он только погубил вас своими коварными итальянскими штучками. Американцы еще хуже итальянцев.

– Зато шотландцы – нравственный народ, – сказала Кэтрин.

– Я вовсе не об этом говорю. Я говорю об его итальянском коварстве.

– Разве я коварный, Ферджи?

– Да. Вы хуже чем коварный. Вы настоящая змея. Змея в итальянском мундире и плаще.

– Я уже снял итальянский мундир.

– Это только лишнее доказательство вашего коварства. Все лето вы играли в любовь и сделали девушке ребенка, а теперь, вероятно, намерены улизнуть.

Я улыбнулся Кэтрин, и она улыбнулась мне.

– Мы оба намерены улизнуть, – сказала она.

– Вы друг друга стоите, – сказала Ферджи. – Мне стыдно за вас, Кэтрин Баркли. У вас нет ни стыда, ни чести, и вы так же коварны, как он.

– Не надо, Ферджи, – сказала Кэтрин и потрепала ее по руке. – Не ругайте меня. Вы же знаете, что мы любим друг друга.

– Уберите руку, – сказала Фергюсон. Ее лицо было красно. – Если б вы не потеряли стыд, было бы другое дело. Но вы беременны бог знает на каком месяце и думаете, что это все шутки, и вся расплываетесь в улыбках оттого, что ваш соблазнитель вернулся. У вас нет ни стыда, ни совести.

Она заплакала. Кэтрин подошла и обняла ее одной рукой. Когда она встала, утешая Фергюсон, я не заметил никакой перемены в ее фигуре.

– Мне все равно, – всхлипывала Фергюсон. – Только это все ужасно.

– Ну, ну, Ферджи, – утешала ее Кэтрин. – Я буду стыдиться. Не плачьте, Ферджи. Не плачьте, добрая моя Ферджи.

– Я не плачу, – всхлипывала Фергюсон. – Я не плачу. Только вот как вспомню, что с вами случилось. – Она посмотрела на меня. – Я вас ненавижу, – сказала она. – Она не может помешать мне ненавидеть вас. Вы гнусный коварный американский итальянец. – Ее нос и глаза покраснели от слез.

Кэтрин улыбнулась мне.

– Не смейте улыбаться ему, когда вы меня обнимаете.

– Вы неблагоразумны, Ферджи.

– Я сама знаю, – всхлипывала Ферджи. – Не обращайте на меня внимания. Я так взволнована. Я неблагоразумна. Я сама знаю. Я хочу, чтобы вы оба были счастливы.

– Мы и так счастливы, – сказала Кэтрин. – Вы моя хорошая Ферджи.

Фергюсон снова заплакала.

– Я не хочу, чтобы вы были счастливы так, как сейчас. Почему вы не женитесь? Да он не женат ли, чего доброго?

– Нет, – сказал я. Кэтрин смеялась.

– Ничего нет смешного, – сказала Фергюсон. Так очень часто бывает.

– Мы поженимся, Ферджи, – сказала Кэтрин, чтоб доставить вам удовольствие.

– Не для моего удовольствия. Вы сами должны были подумать об этом.

– Мы были очень заняты.

– Да. Я знаю. Заняты тем, что делали ребят.

Я думал, что она опять начнет плакать, но она вместо того вдруг разобиделась.

– Теперь вы, конечно, уйдете с ним?

– Да, – сказала Кэтрин. – Если он захочет.

– А как же я?

– Вы боитесь остаться здесь одна?

– Да, боюсь.

– Тогда я останусь с вами.

– Нет, уходите с ним. Уходите с ним сейчас же. Не желаю я вас больше видеть.

– Вот только пообедаем.

– Нет, уходите сейчас же.

– Ферджи, будьте благоразумны.

– Сейчас же убирайтесь отсюда, вам говорят.

Уходите оба.

– Ну, пойдем, – сказал я. Мне надоела Ферджи.

– Конечно, вы рады уйти. Даже обедать я теперь должна в одиночестве. Я так давно мечтала попасть на итальянские озера, и вот что вышло. О! О! – она всхлипнула, потом посмотрела на Кэтрин и поперхнулась.

– Мы останемся до конца обеда, – сказала Кэтрин. – И я не оставлю вас одну, если вы хотите, чтоб я была с вами. Я не оставлю вас одну, Ферджи.

– Нет. Нет. Я хочу, чтоб вы ушли. Я хочу, чтоб вы ушли. – Она вытерла глаза. – Я ужасно неблагоразумна. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания.

Девушку, которая подавала к столу, очень взволновали все эти слезы. Теперь, принеся следующее блюдо, она явно испытала облегчение, видя, что все уладилось.

* * *

Ночь в отеле, в нашей комнате, где за дверью длинный пустой коридор и наши башмаки у двери, и толстый ковер на полу комнаты, и дождь за окном, а в комнате светло, и радостно, и уютно, а потом темнота, и радость тонких простынь и удобной постели, и чувство, что ты вернулся, домой, что ты не один, и ночью, когда проснешься, другой по-прежнему здесь и не исчез никуда, – все остальное больше не существовало. Утомившись, мы засыпали, и когда просыпались, то просыпались оба, и одиночества не возникало. Порой мужчине хочется побыть одному и женщине тоже хочется побыть одной, и каждому обидно чувствовать это в другом, если они любят друг друга. Но у нас этого никогда не случалось. Мы умели чувствовать, что мы одни, когда были вместе, одни среди всех остальных. Так со мной было в первый раз. Я знал многих женщин, но всегда оставался одиноким, бывая с ними, а это – худшее одиночество. Но тут мы никогда не ощущали одиночества и никогда не ощущали страха, когда были вместе. Я знаю, что ночью не то же, что днем, что все по-другому, что днем нельзя объяснить ночное, потому что оно тогда не существует, и если человек уже почувствовал себя одиноким, то ночью одиночество особенно страшно. Но с Кэтрин ночь почти ничем не отличалась от дня, разве что ночью было еще лучше. Когда люди столько мужества приносят в этот мир, мир должен убить их, чтобы сломить, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки.