Вот так оно деется, паря. Вот в народах говорят подчас, что врагу не пожелаешь той беды, какая тобой принята была. Так вот, истинно эти слова только на том свете и говорятся. И если плотью сгинул в страдании каком, то воистину врагу своему не пожелаешь такового страдания. Потому и вспомогаешь на земной жизни — будто облегчивает это тебя, мучение твое бесконечное ослабляет. Видишь, какая мена выходит: ты ему могилку поправил, а он от тебя беду отвел. А не печешься за него если, то и ты ему не нужен.
Тока вот люди слепы в большинстве своем. Порой дух посмертный поминальничает, а они и не зрят, что за столом с ними рядушком сидит, кручинится. А коли ты глух и слеп, тогда как ему сообчиться с тобой должно? Вот и уходит он навсегда. Одно только и есть, что во сне иногда явиться сможет, о себе напомнит. А то и сам зазывать тебя начнет. А на больше нету у него силушки. Будто живой в яму ойкнул — вылезть не по силе ему, а не вылезть ему нельзя никак. Вот и кричит он, подмогу себе зазывает. Какое уж тут охранить кого, тут бы самому живому остаться.
Я, брат, много отмаялся, пока собрал хранителей своих. Даже умеючи если, все одно дело это трудным и долгим выходит. Сильная сила к тебе не поворотится, а слабого еще сыщи, чтобы охоч был до судьбы твоей. А если и нашел, то более о его нуждах печься надобно, а не свои утолять нацелиться. Тогда он и окрепнет постепенно в интересе своем, содействие тебе оказывать начнет. Вот и стали вы дружками не разлей вода, только он на том свете, а ты на этом пока.
А почему я не спрашиваю у них про царство смертное, так то неправда твоя. Не один раз интерес к тому утолить пытался. Да только не ведают они. Нет в них картины цельной. И далее носа свого не зрят они, и зрить не желают. А если настырничать, то озлятся. Потому вот и жду я твого слова, им сказанного. Ибо всецельно оно царство мертвое обхватывает, знание о нем великое имеет. И мы сегодня постигаем тока, а они век назад уже по законам оного жили.
А хранитель пусть и на страже твоей стоит, а все одно, о себе наперво заботу держит. Но иногда и через них нечто отдельное постигнуть можно. Мне один говаривал как-то, что на том свете дух посмертный на огонь похожим будет. Пока ветки мыслей кидаешь, он горит хорошо, ярко. Щи можно сварить, согреться. А забыл веток накидать, и умер огонь, сгиб.
Не возжечь его обратно, новый теперь нужно искать. А если поддерживаешь его справно, то, все одно, не забывай никогда: не огонь тебе службу служит, а ты ему уход даешь. От того и питаешься, и тепло себе находишь. И не панибратствуй, а то обожжешься враз до волдырей кровавых. А то и вовсе погибнешь.
— Да уж, — протянул я недоверчиво, возвращая на стол ожившую руку, — воистину говорят, что тяжела ты, шапка Мономаха.
— Что, писать дальше зачнешь? — оживился от своего сумрачного бормотания горбун. — Ты погодь-ка, не пиши ничего. Только заноровись словно бы писать, а сам не пиши, уговор?
— Вот те раз! — изумился я. — Это еще почему?
— А потому. Ты приноровись только, а я сам за тебя скажу, будто по бумаге твоей читаю. А ты слушай да примеряйся ко слову моему: верно я говорю или нет. Договорились?
— Воля ваша, — вздохнул я обреченно, взяв ручку и занося ее над бумагой. «Хуже всего для тех станется, кто…», «Хуже всего для тех станется, кто…», — затрепыхалось в голове.
Ширк-вширк. Ширк-вширк. Вширк-пиширк.
Стоменов (Горбун)
— Хуже всего для тех станется, кто жизни себя лишил нарошно, плоть свою умертвил. И коли тому, кто неволею плоти лишился, худо выйдет, страдание великое принять должно, — что о том сказать, кто волею своей плоть свою порушил? Будто мать нерадивая, дитя по неосторожности погубившая, волосы на себе рвет и локти свои кусает. Вот так и убивец плоти своей собственной на том свете вкусит локтя своего сполна.
Страдания немыслимые предстоят ему. Одним и молись только, о том и чай, кабы забвели тебя поскорее. Кабы кануть тебе в никуда, на вечные веки. В том и спасенье выйдет. И что хоронить такого не велят повсеместно, не наказание это совсем выходит, а задел верный на избавление великое, которое забвением дается.
Не только хоронить, не только памятник ладить, а даже и думу думать о таком не должно, ибо каждая дума эта — муку его страшную продлевает. А если же до смерти самоубивец память долгую о себе в людских умах зачал, то и обрек себя на вечное мучение. Ничем и никак не послабить ему. Теперь думы людские о нем камнями побивающими сделаются.
Плоть животная — будто шкорлупка яичная, в которой духу созреть должно, чтобы птицей небесной сделаться. Придет время, для каждого каждое, шкорлупка треснется, и птица в небушко воспарит. Вот и живи для птицы своей будущной, ибо не шкорлупка ты. Плоть в земле останется, а птица крылы расправит. А коли жил ты шкорлупкой, то расколешься да по ошметкам своим костяным убиваться зачнешь. А второму из одного яйца не выйдет народиться уже. Так и исчахнешь в тоске своей по утраченному.
А если и сила большая от людских дум задастся тебе в царстве смертном, то послабления и тут не станется, а тока обременится ноша твоя тягостная. Что страннику злато на хребту своем по пустыне жаркой волочь, от жажды умираючи, что тебе эту силу принять. Одно вам и выйдет, что маяться от бремени непосильного этого.
К смертному часу дух человеческий должон быть готов народиться из плоти тленной. Для оного человека, к смертному часу готового, и смерть плотская спокойной и тихой выйдет.
Ни тревоги в его сердце не сыщешь, ни тоски, ни страху, а только благодать в чертах его предсмертных проявляется. Вот-вот уже народиться его душе будет, от плоти ненужной освободится она навечно. Ни квасу тебе не испить более, ни яблочки с дерева посымать, ни в баньке попариться, ни семечки с бабами у двора полузгать, ни уснуть на теплой печке, ни мозолей на руках нажить, ни слова тебе более молвить. Дух народился твой, и ничего плотского в бытие твоем не останется. Одно только существование бестелесное.
Но если не жил ты для духа своего, а плотскому одному угождал, тут и заберешь с собой в царство смертное чаяния свои плотские. Будто горшок с кашей на стол поставили, а ложку не дали тебе. Вот и смотри, как другие теперь едят. Мукой бесконечной нужда твоя станет тебе: ни унять, ни отвлечь, ни насытить тебе ее более. Потому и говорится нами, что люди завсегда сами себе, своеручно, наказание посмертное выписывают. Чем научился кормить себя в жизни земной, тем на том свете и питаться зачнешь. А коли в царстве смертном для тебя такой каши сварено не было, то и маяться тебе выходит несолоно хлебавшим веки вечные.
Иные в царя небесного веруют, который любого на том свете рассудит. Тока думы об этом напраслинные, ибо суд над собой еще в жизни земной совершаешь ты окончательно. Не надо и книжек читать церковных, а только осмотрись на свою жизнь, и озаришься в тот же миг, какая в посмертном существовании ожидает тебя награда. Может, тогда и жизнь свою переиначить как-то захочешь, пока есть еще время тебе в жизни земной.
Я тогда о судьбе посмертной неохотно сказывал. Только не потому, что не знал, каковое оно выходит. А потому, что нутром почуял противность услышать истинное слово мое. Вот и отделался загадками. Будет нужда когда, ответ сам сыщешь или допытаешь опосля. А нет если, то и забудешь навечно, будто и не было тебе ничего вовсе.
Зато по смерти своей постиг я одно важное, чего ранее не разумел. Вишь, как выходит, у нас, кривошеевских да никитовских: Никола путь-дороженьку устелил знанием своим, по его научению делалось все, в великой точности. Вот тока земному пути не обязано было именно таковым быть. Разными путями хаживать по миру можно, а не только нашим.