Но дивно то, что в то же самое время магия эта зверя своего приручить старается, больше человеком его сделать. Удержи, например, эти многочисленные. Вот и получается, что на человечье место натура прививается звериная, а на звериное место, напротив, человечья.

И выходит так, что глянешь на человека поверхностно, и человека увидишь в нем, но если глубже заглянуть, то зубы ощеренные узришь. А маг этот, напротив, сначала тебе кажется зверем лютым, а когда лучше его постигнешь, истинно человека увидишь. Как это понять?

— А что тут понимать, Сергей Дмитрич? — пожал я плечами. — Ты и сам доходчиво сказал.

Я лишь дополню тебя, что люди есть такие, многие люди, которые звериную натуру свою человечиной сделать пытаются: зверя из себя вытравливают, получается. Но человеческое у них при этом человечьим остается.

Или, напротив, есть люди, которые рассудок свой на пир зверю своему подсознательному ссужают без остатка: зверьми живут они, зверьми они и умирают. Но при этом звериное у них остается.

Или можно, наконец, со зверем своим примирения искать: как человек по лаю собачьему различить может, плохой к ним человек в дом вошел или хороший.

Но вот то, что ты сказал, звучит необычно и ново для меня. Я не пойму, как такое может быть. А более всего, я не знаю, зачем такое нужно делать с собой.

— А я знаю, мне сказали, — перебил горбун. — В человеке искренности нет той, какую зверь имеет. В нем нет беспечной жадности жить каждую минуту на свете белом. Чутья в нем нет звериного, что природою дано было.

А в звере, поперек, нет той мудрости, что человеку дана. И нет у него пути более высшего, чем забота о животе своем. Вот он все и перевернул наоборот: и человека озверил, а зверя приручил он своего, лучше многих иных людей содеял. Вот так.

Я промолчал.

— Я его путь хорошо на себе примерил, — продолжил горбун. — И днем вся сила в темноте ночи содержится, а ночью, напротив, в ясном дне твоя сила. Не ищи более там, где нашел уже, ибо за спиной у тебя то, что ты ищешь. А поворотился только, и оно опять за спиной стало. И так, от раза к разу, ухватить это пытаешься. Вот и слабят себя, чтобы силу найти.

Вот и любят других, чтобы душу отнять. Вот и смерти кланяются, чтобы жить крепко. Вот и живут они, чтобы смерть принять. И умирают они, чтобы жизнь иметь вечную. Поди-ка, пойми, как это все уложить воедино. Потому и надежду на тебя имею, чтобы досказал мне слово его недосказанное. Скажи только его мне, и с миром тебя отпущу. А уж каким будет оно, так тому и быть. Вот так. Вот так. Вот так.

Стоменов

Стоменов:

Помнишь, Сергей Дмитрич, как я про кошку ужо тебе сказывал? Как уморить врага своего? Кошку когда схоранивать надобно? Припоминаешь?!

Так это — для простаков выдается. Да и то с оговором. Потому как разве не проронят они слова три дня?! Сделают ли все, как положено?! Куды уж там! Сразу с концов и начнут, чтобы побыстрее дело сталось.

Но даже если и сделаешь все так, как велено тебе было, в справности, не нарушая ничего, — одно верным будет, что

слабого духу этот человек выходит, раз такое велелось ему.

Ты вот приказы по людям разносишь: меряешь, поди, кому полегче дать, а кому сурьезнее шаг можно доверить? Так и у нас тоже станет: духу немощному мертвить кошку повелено, камушки в знаки смертные сочетать. Но духу сильному — к кошке ентой прикипеть должон сперва.

А потом и случается так, что колдун глупый, пукалка лесная, кто порчу, болезнь и смерть сделать силится — сам опосля болеет тяжело, в кручину впадает, лицом чернеет и нутром слабеет. Потому как зверь ентот, с которым он соперничает, тоже зубы кажет, живот свой оберечь пытается. А если кривошеевский колдун-то будет, то он, порчу насылая, только в силу войдет.

Почему? А потому, что недруг самолично животом к нему поворотился. А опосля такого, печень ему сгноить, кровь попортить и желчью отравить — дело нехитрое, забава легкая. Только разыграешься да раззадоришься. Ты, когда расстрел делаешь, сильно хвораешь?

Если суметь, как Никола ведовал, кота оходить, то пес уже легким будет, а человек и туды подавнее. С собаки уже никакой обережной делать не следует, в тебе и так силушка ходит исполинская. Только уварить собаку и надобно. А с обережной своей, от кота, расстаться должно: слаба она уже тебе, как если одежи дитя на мужика взрослого натянуть пытаться. Что захочешь с ней, то и делай теперь: хошь, в дело какое пусти, а хошь, выбрось, тебе все нипочем будет.

Оть, забылся сказать я, Сергей Дмитрич: если складно все сделать, то кот тебе ентот в сны захаживать будет. Кот до девяти дней хаживать может, собака до сорока, а человек целых тринадцать лет будет мочь. Пришел, поигрался и порезвился, поластился к тебе. Будто и нет у него думы на тебя обидной, что ты его извел. Вот и хорошо тогда все.

А если он не покажется, то тоже ничего будет. Но вот если позже срока своего крайнего хаживать начал, а то и иные какие сны тебе, а не такой, как сказано, тогда вот и худо. Не сделал, значит, дела своего положенного. Тады криком безмолвным кричать следует, чтоб подсобили тебе, не мешкая.

В жизни, Сергей Дмитрич, похожим это будет на людев, что говорят речи ласковые, а все худое отмалчивают, до нужного часу берегут. Ты тады к ним тоже брюхом поворотишься, а они и саднут тебя ножичком вострым. Но они тоже слабее будут: с одного ведра потому, что думу худую изначально в сердце своем носят, а с другого ведра, потому как деяние и слово завсегда в пагубе их содержатся. А кривошеевские, Сергей Дмитрич, с одного ведра дурного не мыслят, а с другого — безмолвною силою творят, без ножичка режут.

Кулаку да ножу рядом с тем должно быть, кто паскуден духу твоему. А моею силою если — то хоть за окияном можешь быть, не укроешься, не спрячешься и не скрадешься. Ан еще и сам на белый свет выкажешься, оттого что послабление ощутимое тебе вышло.

Вот и рассуди меня, Сергей Дмитрич: если претит меня от недруга моего, как тогда, скажи мне, послабление ему я сделать должон? Рану какую его заживить? Дело его справить? Не по силу мне было бы такое. Прикипеть сперва к нему надобно, почуять остро каждую его мыслю, каждый вздох, каждый шорох сердечный. Вот тогда полдела и справилось.

Тогда и он с тобой яшкается, охоч до тебя становится. Любо ему с тобой быть-находиться. Тут и делай свое, что положено: и почуял ты лучше его, и слабину свою тебе выдал он.

Потому и говорил Никола, в особенности бабам нашенским: «Пущай любовь твоя морем-окияном сделается, чтоб любый тебе жажду свою утолить смог, — тока самой тебе капли любви его пить не должно». Для бабы, Сергей Дмитрич, это особенно важным будет, ибо занравится ей кто если, на веки вечные стелиться подле нее будет, в зверя ее покорного оборотится. И более никто уже люб не будет ему на свете белом.

Следователь:

А надобен ли бабе мужик-то такой? На что он ей? Какой с него прок станет?

Стоменов:

Бабе всегда мужик надобен, на то она и баба. А что псом покорным станется, в этом беды нету. Зверь в клетке зверем меньше не становится, тока выскакнуть не может.

Вот и выходит так, что у одной бабы — кот плешивый, шелудивый да вороватый, а сладить с ним не могет, а у нашенской — будто медведь огромадный, а держит она его смирно. Не главное, мужик каков, а главнее будет, как совладаешь с ним. И у справной бабы мужик в покорности, а уж каков он будет в интересе, она сама наметит и возьмет.

Следователь:

Постой-ка, Андрей Николаевич, неправда твоя! Как сам если любишь, тогда и поворотились к тебе, брюхо подставили. А как тебя если кто, то без нужды оно делается вам. Одно ведро на коромысле не носят, второе