Собственно, никакой тайны в этом нет, и если бы ты не только написал эту книгу, но еще и внимательно ее перечитал, ты бы обнаружил, что его болезнь прорывается на страницы книги. Один Фрейд чего стоит. Какой, на хуй, Фрейд?! В семидесятые годы любой словарь определял психоанализ, как ложную буржуазную науку. И хотя в Болгарии очень сильная психологическая школа, а институт у них по этим делам был одним из лучших в мире, но в его недрах психоанализу тогда большого значения не придавали.

Зомбирование, техники допроса, гипноз, внушение, чтение мыслей — практические вещи, в общем. Фрейд был точно таким же пациентом дурдома, как и твой Ракшиев. И Стефан, который якобы сошел с ума, и его там лупцевал дубинкой санитар. Припоминаешь? Да и сам Стоменов говорил, если тебе в силу это вспомнить, что Кристо на головку слабоват.

Так и сказал, слово в слово передаю: «на головку слабоват». А не веришь если, сам откройи зачти потом, что написал.

Писать ему никто не запрещал — он был тихий, и ему многое разрешалось. Вот с ним как раз в одной палате Фрейд и

жил этот. И еще один был, тоже тихий и тоже с припиздью очень своеобразной. Ему чудилось, что все слова, кем-то говоренные, можно собрать и скатать в войлок, как от собаки линявой шерсть собирают да носки вяжут. А он, значит, удумал из слов связать себе амуницию, которая потом от слова худого его и защитит. Смотреть нам на это было дико: глянешь сквозь окошко, а они по стеночкам ходят, потому как в центре комнаты, якобы, большущий клубок был уже из слов намотан, и его нельзя потревожить. А он сидит и все пальцами в воздухе сучит, сучит, перебирает, будто шерсть скатывает.

О Ракшиеве я узнал случайно: наблюдающий его доктор сначала значения его фантазиям не придавал. И не такого слыхивать приходилось. Но по мере того, как эти фантазии — а правильнее сказать, протоколы — обрастали все новыми и новыми подробностями, доктор напугался, и от всякого худого случая стуканул куда положено. Изба у нас большая была, сам знаешь, народов много, и левая рука не знает, что правая делает, вот и слухи ходят. В конце августа шепнули мне про юродивого, и я с ним повстречался. Вот так. Фотография эта как раз того времени, когда он протоколы писал.

Разговора с ним у меня не получилось: то ли он не принял меня, а то ли совершенно впал в безумие свое. Бился я с ним, бился несколько часов, все без толку. Протоколы забрал да и к пленочкам приложил. Дурак! Сто раз я потом пожалел, что сделал так! Своими руками в золу превратил все сказанное. А что потом по памяти переписал, так в том цены особой нету, сам понимаешь. Я ведь обычно с ним говорил, со Стоменовым. Но вы с Ракшиевым по-особенному как-то. Потому я и интерес большой к тебе имею. Вот так. Вот так. Вот так.

Только в протоколах Кристо ничего не было, кроме самих бесед наших. Но ты еще и все его безумие вместил, многие детали верные подметил, которые он или упустил, или вовсе не знал. Так что к тебе интерес мой больше, понятно дело. Одна лишь беда: Ракшиев этот хоть и сумасшедший был, а в слово сказанное верил искренне. А ты здоровым будешь, но слово свое ложью называешь, игрой воображения. А ведь сказали вы с ним слова — одни и те же. Вот ведь какая загадка выходит.

Вит

— Я так понимаю, — сказал горбун, вышагивая от стены к стене, — карточку ты увидел, так? Она может светиться ярче остальных. Она может дрогнуть или выпасть из ряда. Мозолит глаз, не оторвать, не отряхнуться, взор твой внутренний на нее спотыкается, верно? Разно может быть, но неважно, как именно.

Я в этих вопросах собаку съел. Чай, не зря годами по колдунам да по знахарям ошивался. Насквозь человечишку вижу — подчас лучше, чем он себя воображает. Вот так. Андрюша, а ну-ка, расцепи его на минутку, покажу кое-что.

Стороженко шумно чавкал жвачкой, его горячее клубничное дыхание обожгло мне щеку. Руки у меня лежали на столе, не внатяг и почти не чувствуя металл, но когда наручники щелкнули, я поочередно ладонью потер запястья, словно бы освобождаясь от неприятного ощущения на коже.

— Глаза-ка закрой, — гавкнул горбун. — Закрой глазенки-то свои. Вот так. Сейчас я положу карточки опять подле тебя, только все их перетасую, а ты ручонкой над ней поводи. И где большее тепло почуешь, покажи. Давай, давай, начинай. Прощупай сначала, где лежат они перед тобой, а потом уже не трогай.

Я поднял руки, чувствуя, как они дрожат. Моя правая ладонь пылала жаром. Я неуверенно провел несколько раз над столом, но ничего не почувствовал.

— Не знаю, — сказал я, открывая глаза. — Я ничего не чувствую, никакого тепла.

Какое-то движение у меня за спиной, и дубинка оглушительно шлепнула по столу, так что вода из его стакана немного расплескалась. У меня перехватило дыхание от страха.

— Ищи, ищи, — ехидно сказал горбун, — иначе в следующий раз по хребту прилетит. Глаза-ка закрой и ищи. — Он остановился и посмотрел на меня. — Ищи! Не думай ни о чем, ищи!

Не головой ищи, а руками своими. Глаза соврут, голова слукавит, но руки правду скажут. Руки слушай свои, руки чувствуй свои, слушайся рук своих! Давай, давай, закрыл глазки! Ищи!

Шумное дыхание за спиной сводило судорогой мышцы. Через силу я поднял правую руку и провел ею над столом. Что-то показалось мне. Я провел еще раз, и в одном месте очень явственно угадывалось тепло. Я открыл глаза и перевернул карточку.

— Это любая бабка деревенская сделает и любой дурак смогет, стоит чуток поучить его, — оскалился горбун и снова начал ходить. — Но молодец все же будешь. Хорошо. Ты зацепи его, Андрюшенька, обратно, хватит этого ему на сегодня.

Я перевел дух. Черная толстая роговая оправа очков пялилась на меня, тонкие ниточки губ кривились в недоброй усмешке.

— А ведь меня кто-то и за колдуна самого чтил, — вышагивал горбун. — Из-за уродства все моего. И привечали, конечно, жалели меня, бабки-знахарки особенно. Никто меня так и не угадал, кто я есть на самом деле. Говорили всякое, да все пустое. Оно и раньше силу редко встретишь настоящую, дельную, а после встречи нашей с ним — и особенно, потому как ты разумеешь, что есть сила истинная колдовская и каковой путь пройти должон ты, чтобы заиметь ее сполна. И никакими коленами не передается сила эта. Не передается. Вот так.

Ты не косись, что говорю простецки я: раньше в этом надобность была, потому как много с разной простотой общался, а потом и не смог уже иначе, прикипели ко мне слова его, на веки вечные в сердце мое вошли, разум мне замутили и кровь мою взгорячили. Страшным испытанием слово его мне сделалось, ибо силу мою уничижило и в прах ее развеяло. Как в соперничестве с сильным телом постигаешь ты ничтожество свое, так и в прикосновении к духу сильного — дух свой, гнилой и жалкий, постигаешь сполна. Но когда детвора вслед за тобой бежит и пальцем в тебя кажет, тебе не так горько, потому как знаешь, что такой и есть ты, таким уродился. А вот когда душу из тебя вынут да еще и покажут, как ее черви тщеславные жрут, жрут и жиреют, — вот тут тебе и тошно будет, как никогда еще не было.

А ведь таким сильным я себе мнился: колдунов я по нарам да по больницам растасовывал, судьбами людскими вершил одним движением пера. Знавал много и знанием этим много пользовался. А по делу вышло, что и не знал я ничего вовсе. Вот так. Вот так. Вот так.

Послушай-ка вот еще, что зачту. Это как раз тот день, когда твой Ракшиев, якобы, не был на допросе и что-то там упустил. Почему-то сошлось так, что и у него в протоколах этот день выпал, камнем канул куда-то. Ну а у меня он записан в целости и справности. Вот ты и послушай, чего в фантазиях своих не доглядел.

Стоменов

Стоменов:

Знавал я одну женщину еще до войны, звали ее Валентина. Была она особливо людям немила, люд ее сторонился, а все потому, что как речь заведет, так худо вскорости слухателю ее делается. Будто бы захворал он. Хоть слушает тебя, а хоть сама говорит, все одно, болезненным ее слушатель делается. Или хворь на него нападает, или сил лишается, как будто работу тяжелую исполнил. И баба-то видная, и кавалеры охаживают, и сама она к ним с расположением, а отходят они от нее и не задерживаются. Живет одна одиноко, и подружков у ней нету, тоже ее сторонятся, хотя и мила она, и добра, и приветлива, и даже подсобить в беде всегда охочая. А вот нет, худо все получается, болеют от нее люди. Так и прожила она всю жизнь одинешенька.