Самолёт действительно вёл себя странно. Выровнялся, сделал круг над селом, и вдруг из него вылетели, будто белые голуби, маленькие белые пятнышки. Самолёт сыпал их и сыпал, пока, прогрохотав моторами над мальчишками, не исчез за далёкими лесами.
— Прокламации! — догадался Митька, и лицо его прояснилось. — Нам прокламации! Вот здорово!..
— Такое скажешь — прокламации. Листовки! — поправил Гриша.
— Пусть будут листовки, — охотно согласился Митька.
Мальчишки бросились на поиски. Да где там! На земле не было видно ни одной листовки. А тут начали срываться снежинки. Побелело небо, деревья, дорога.
Мальчишки перетряхивали кусты, качали гибкие берёзки, переворачивали пушистую лиственную постель. Всё напрасно. Усталые, опечаленные, стали под калиной, Митька сорвал красную гроздь, подал товарищу.
— Щипай!
Сам потянулся за другой. А там, зацепившись за ветку, трепетала на ветру белая бумажка.
— Гриша, есть!..
Обычный листик бумаги… Э нет, не обычный! Ведь этот листик послан со свободной земли, оттуда, где нет налыгачей и лаитухов, нет свастики на повязках и знамёнах, где не слышно: «Матка, яйка, курка. Пиф-паф! ь
Гриша впился глазами в белую бумажку. Как в ней хорошо написано!.. И всё-всё про край их порабощённый, про землю украинскую, землю-страдалицу, пылающую в огне. Будто тот, кто писал, был у них в
Таранивке, видел, как фашисты свалили памятник, как кулаков и конокрадов старостами назначали, как грабили народ, забирали не только «курки и яйка», а и таранивцев хватали — активистов, комсомольцев…
— Ну что ты губами шевелишь? — подпрыгивает Митька. — Читай вслух!
Гриша оглядывается вокруг. Но кто может быть на лесной поляне в вечернюю пору, да ещё в такое неспокойное время?
— Читай, Гриша, читай! Что там пишут?
И показалось мальчишкам, когда начал читать листовку Гриша, что это к ним обращается Родина, к Грише и Митьке.
«Сын, брат, дорогой товарищ мой! Не жалей ничего для победы! Народный мститель, закалённый в боях, слава тебе!»
Мальчишки переглянулись. Ясно — слава таким, как Швыдак Михаил, как седой командир, как Антон Степанович, как Крутько. Они и вправду уже закалены в боях. Эшелоны пускают под откос, немецкие комендатуры громят. Хотя Крутько и хвастун, но об эшелонах и комендатурах говорил всё-таки правду. И с Большой землёй у них прямая связь: недавно радистка спустилась на парашюте с рацией. Может, и не стоило бы Крутько говорить такое мальчишкам… Радистка на парашюте… Вот здорово! Интересно было бы увидеть, как спускалась она в лес, как передавала сводку из леса, может, даже в самую Москву!.. Вот здорово!
Гриша осторожно свернул листовку, спрятал в пришитый карман-тайничок, где лежала красноармейская звёздочка.
— Побежали к Ольге Васильевне!
На пороге их встретила Олина мать. Она смотрела на мальчишек невидящими воспалёнными глазами. И едва стояла на ногах. Если бы не держалась за косяк двери, упала бы.
— Чего вам, дети? — прошелестела одними сухими губами.
— Мы — к Ольге Васильевне…
— Нету Оли… Повели, проклятые…
— Кто?! — разом вскрикнули мальчишки.
Тяжёлым печальным взглядом скользнула женщина по мальчишкам: разве не знаете, кто теперь водит людей, кто вершит суд-расправу?
Молчат мальчишки: не знают, что и сказать женщине, что посоветовать. А у той прорвались слёзы.
— Дезертир Мыколай да ворюга Кирилл Лантух подлюк тех привели. Забрали… Босую повели, как стояла… — Олина мать припала лицом к двери и зарыдала. — Ой боже ж мой, что же теперь будет с моей кровинкой?..
— Не плачьте, тётя, — сказал Гриша. — Подержат и отпустят.
Сказал и сам не поверил словам своим.
— Не плачьте, — повторил Митька.
Женщина, всхлипывая, умолкла, но, когда мальчишки вышли за ворота, зарыдала вновь.
— Пойдём к Сашку, — щупая оттопыренные карманы, хмуро произнёс Гриша.
— Нет его дома… Уже три дня.
— Тогда — к учительнице!..
Екатерина Павловна сидела у окна и смотрела на лёгкие снежинки, кружившиеся в медленном танце. Неожиданно услышала гул, знакомый и тревожный. Самолёт? Самолётов в Таранивке боялись. Разве не было такого — летит самолёт с крестами чёрными, да как врежет из пулемёта по селу, просто так, от нечего делать? Или зажигательную бомбу сбросит на соломенную крышу для потехи. А крыша есть крыша, солома вспыхнет, и нет хаты, ещё дедом-прадедом поставленной.
Гул всё ближе и ближе, вон самолёт в окне показался и словно крыльями помахал. Чего это он? А может?.. Может, это наш, может, какие сигналы передаёт своим?.. Может, это её сынок Игорь пролетает, мать свою приветствует?.. Мол, не печалься, мама, мало ещё нас, но, как говорят моряки, мы в тельняшках. Завтра больше будет! Не падайте духом!
Задумалась Екатерина Павловна о бойцах родных: и сыновьях-соколах, и муже. «Где ты теперь, Пётр? Где вы, дети мои? На каких фронтах бьётесь с врагом? Какие муки терпите? Может, в холоде и в голоде, а может, в плену гибнете?»
Из окна видно школу, пустую и холодную. Стоит, как сирота, одинокая, убогая. Ещё весной вокруг неё шумела-кипела жизнь, раздавался звонкий детский смех, в классах её разгорались дискуссии, споры. Всё было обычным, наполненным повседневными заботами и радостями, тревогами и любимой работой. Казалось, так будет до седины. Но нет — другая жизнь пришла… Да, собственно, какая это жизнь?
Здесь, в Таранивке, Екатерина Павловна родилась, сюда возвратилась учительницей, здесь прошла её молодость. Много лет она учила детей в этой деревянной и уютной школе. В родной Таранивке она впервые встретила нездешнего молодого учителя Петра Сидоровича. Тот приехал к ним откуда-то из таврических степей. Потом сыграли шумную свадьбу, на которой гуляло полсела.
Хорошо жили они с Петром Сидоровичем, примером служили всем учителям, славно жили. Что там говорить! Сыновей вырастили, учиться обоих послали в Ленинград на геологов… А перед войной младший, Игорь, лётчиком стал. Добровольно. Писал родителям: пошёл в училище военное, потому что запахло порохом в Европе, пошёл, потому что быть командиром Красной Армии — это большая честь… Какие хорошие песни пели про лётчиков:
Знали люди — тревожно в мире, чувствовали люди — не миновать войны. Но когда она начнётся — через десять, пятнадцать лет? Поэтому жили в тревоге, но никто не думал, что вот так неожиданно зазвучат, как набат, слова:
«Внимание, внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза!»
А за год до этой тревожной передачи пришла в семью учительницы повестка из военкомата. Не очень взволновала она. Так бывало и раньше — вызывали Петра Сидоровича, политработника, на военную переподготовку. Возвращался Пётр Сидорович всегда похудевший, загорелый, пропахший дымом костров, но сильный, помолодевший.
На этот раз муж долго сидел за столом, подперев рукой подбородок. К борщу и не притронулся.
— Что-то рано в этом году призвали…
— Наверное, так надо, — старалась успокоить му-жа Екатерина Павловна. Она подошла к нему, седеющий чуб взъерошила.
В другой раз ответил бы своей жене шутливо:
— Иду на переподготовку лейтенантом, а вернусь, гляди, капитаном. К капитанше вернусь.
Но теперь что-то не шутилось. Молча гладил худенькие плечи жены, говорил, растягивая слова, будто взвешивал их или пересеивал на невидимых ситах и решётах:
— Правду говоришь. Не надо было б, дали бы закончить учебный год… Знают же — учитель… А так, видать, очень нужен им твой Пётр.
— Потому что мой Пётр умный. А ум всегда нужен.
А когда вскинул на плечи рюкзак, обнял он её, заглянул в глаза:
— В случае чего аттестат пришлю.