— Что ты говоришь? На какой случай? Какой аттестат?
— Конечно, денежный. Так говорят в армии.
— Ты такое скажешь…
— Тревожно сейчас в мире, Катя… В Европе идёт война…
Война… Вот почему загрустил Пётр, вот почему не притронулся к обеду. Он тогда знал больше её. Может, не знал, но сердцем чувствовал. Такое бывает.
Как ушёл он, так и не виделись уже. Только жила его письмами. Весёлые, остроумные, они бодрили. И оба сына писали часто, радовали одинокую мать. Сначала Пётр намекал — увидимся скоро, потом намёки исчезли, смешинок меньше стало в тех письмах. Как-то даже написал: «Привыкай без нас, мужчин, в доме, потому что всякое может случиться».
А когда началась война, получила от Петра Сидоровича два письма. Да ещё несколько писем от сыновей — оба были на фронте. А потом от всех троих ни весточки…
Жила она в хате одна. Ждала всё-таки добрых вестей, прислушивалась к каждому шороху за окном. Говорят, кто очень ждёт — дождётся. И она дождалась.
Однажды поздним вечером услышала Екатерина Павловна тихий стук, кинулась к окну, а оно заплакано осенней непогодой, не поймёшь, кто стоит за ним. Выбежала в сени.
— Кто?
Может, за дверьми молчали какую-то секунду, но ей показалось — вечность. Потом послышалось:
— Это ты, Катя?
— Пётр? Боже мой!
Загремел засов, Екатерина Павловна припала к мужу:
— Родной мой… Пётр?!
— Я, Катя, моя любимая! Я! Приглашай в хату! Чего ж ты…
Знакомо скрипнули двери, как всегда, скрипнули, Екатерина Павловна пошарила по передку печи, ища зажигалку, которую принёс на днях Гриша. Мальчишка в лесу нашёл, из патрона сделана.
— Не надо света, — попросил Пётр. — Ты одна?
— Одна…
Он осторожно приоткрыл двери, впустил в хату незнакомца.
— Не пугайся, это товарищ мой. — Помолчал. — Вот мы, Ашот, и дома. А поскольку мы действительно дома, то ты вот что, Катя, дай нам горячего чего-нибудь… Не помним, когда и ели горячее…
Екатерина Павловна кинулась к печи, на ощупь вынула горшки и чугунки. По хате поплыл вкусный запах борща.
— Борща, полцарства за миску борща! — грустно пошутил Пётр Сидорович.
Его спутник глухо и хрипло засмеялся.
Пока хозяйка возилась с мисками, Пётр Сидорович успел раздеться.
— Нет, Катерина! Не будем садиться за стол в таких вонючих лохмотьях. Дай нам чистое бельё!
— Хорошо…
Скрипнула крышка сундука, и на гостей повеяло домашним, таким дорогим и любимым — свежим бельём, вальком катанным. Пришедшие с наслаждением переоделись.
— А теперь дай нам, Катя, верхнюю одежду. Мне и Ашоту.
В полутьме примерили, влезли в брюки, пиджаки.
— Теперь мы с тобой, Ашот, просто селяне. Я — полещук, а ты сойдёшь за цыгана.
Ашот тихонько засмеялся. Пётр Сидорович не выдержал:
— Нет, так нельзя, чёрт возьми! Завесь окна, Катя, и засвети! Дай хоть посмотреть на тебя! — Он помолчал, потом произнёс слова, которых мог бы и но говорить сейчас: — Может, и последний раз?
А она ответила:
— Зачем терзаешь мне сердце, Пётр? И так не сердце, а сплошная рана… О сыновьях ничего но слышал?
— До окружения переписывались. Я вон там, на передок печи, положил письма. Почитаешь. А сейчас мы с Ашотом по лесам да болотам бродим — какие там вести… Еле доплелись до родной хаты. А многие окруженцы и не доплелись.
— Слово-то какое страшное — окруженцы. Откуда оно взялось? И не слышала никогда.
— Война родила, Катя… Много чего война натворила. Слова родит, а их творцов убивает.
— Ты, как всегда, философствуешь.
— Жизнь — самый мудрый философ, Катя.
Хозяйка быстренько завесила окна, засветила каганец. Глянула на своего Петра и охнула — до того он стал непохожим на себя. Бороду отпустил… Только глаза, орлиные глаза, узнала бы она среди тысячи глаз.
Пётр Сидорович подошёл к ясене, обнял:
— Голубка ты моя поседевшая…
Екатерина Павловна провела ладонью по его вискам:
— И ты побелел…
— Припудрило нас, Катя, припудрило!
Взгляд его скользнул по товарищу, и Пётр Сидорович развёл руками:
— Вот тебе и на. Я тебе и не представил… Это мой друг Ашот. Роднее брата. Ашот Тёр-Акопов.
Маленький, чернявый, горбоносый Ашот поклонился хозяйке, и этот поклон показался ей и смешным и трогательным.
— Вот такая моя Катя. Ещё с самой переподготовки Ашот говорит мне о своей Сильве, а я о своей Кате. Кажется, если бы встретил на улице Сильву, узнал бы среди миллиона армянок. И он тебя, наверное, узнал бы тоже. Правда, Ашот?
Товарищ закивал головой: конечно, узнал бы твою Катю.
Пётр помолчал, глядя на маленькую фигуру товарища.
— Из самой Оржицы вдвоём пробираемся… Ашот тоже учитель и комиссар. За стол, Ашот! Я ему уже два месяца обещаю угостить твоим, Катя, борщом.
Хозяйка стояла у стола и приглашала есть, хотя они и так уплетали за обе щеки.
— Э-э, Ашот, ради такого борща стоило спать в сене, грызть сырую свёклу… Скажи?
Ашот кивал головой — согласен, мол, согласен, но не отрывай меня от дела важного…
Екатерина Павловна грустно слушала ту, как ей казалось, незаслуженную похвалу — какой уж там борщ, постный, вчерашний. Это с голодухи показался он Петру вкусным. Или хочет приятное сделать своей Кате, которая когда-то умела варить борщи. Действительно, за уши не оттащишь, бывало, от такого борща.
Пётр любил после работы помыть руки, надеть белую вышитую сорочку, сесть за стол и спросить:
— А чего тут наша мама наварила-напекла? А запахи, а ароматы? Нет, такого мы, хлопцы, ещё никогда не ели!
Хозяйка, хлопотавшая возле мисок-тарелок, даже цвела от такого внимания.
— Фу! — тяжело переводил дух хозяин после обеда. — Сегодня мы, хлопцы, ели как молотобойцы.
«Мы» в понимании «я»… Какие с детей молотобойцы? И ели крепенько не потому, что проголодались. Отец приохочивал. Да и матери угодить хотели. Потому что в доме был культ матери. Мать — самая красивая, мать — самая умная, мать всегда делает правильно, слово матери — закон.
Всё это такое близкое и далёкое уже, окутанное не так годами, как отмежеванное тяжёлым временем, пришедшим на нашу землю.
Екатерина Павловна стояла возле стола, сложив руки на груди, наблюдала, как рьяно черпали ложками вчерашний борщ Пётр Сидорович и Ашот. В уголках её губ теплилась улыбка, будто уже и тревоги улеглись, и горе не бродит дымными военными дорогами. Словно встанет сейчас из-за стола её Пётр, выкурит цигарку, обнимет её худенькие плечи и скажет:
— А теперь, старушка, бай-бай…
Действительно, поужинав, Пётр Сидорович поднялся, прошёлся по хате, окидывая её взглядом, как бы ища в ней перемен. Но не сказал «бай-бай», а спросил жену, ещё не веря, что им с Ашотом улыбнётся счастье:
— А нет ли у тебя какой-нибудь махры?
— Почему же. Есть. Ещё твоя. Я сейчас.
Мужчины закурили, затянулись давней кременчугской, невероятно душистой для них махоркой.
— Э-эх, поспать бы минут пятьсот! — Пётр Сидорович заломил руки так, что они хрустнули в суставах.
— Кто же вам не даёт, — кинулась к кровати хозяйка. — Я сейчас постелю.
Посуровел Пётр Сидорович.
— Нет, Катя, мы с Ашотом дальше пойдём…
— Ку-да?!
— Куда шли…
— А разве ты не домой шёл?
Молча покачал головой.
— Нет, не домой, Катя.
Побледнела сразу Екатерина Павловна. Ещё бы, ведь умом она смогла постичь: Пётр — комиссар, он [не может стоять в стороне, когда идёт битва, кровавая и жестокая. Но сердцем… Как это так — пришёл, поел борща — и бывай здорова, черноброва…
Хотела она спросить: «А куда же ты, Пётр, пойдёшь глухой ночью?» Но не спросила. Ведь такие, как Пётр, выбирают время, чтобы ни враг пришлый, ни свой враг не увидели его следов.
Пётр Сидорович неожиданно поинтересовался:
— А где Яремченко? В армии? В эвакуации?
— Ни там, ни там. До последних дней дома был, а потом исчез.
— Не знаешь куда?
— Поговаривают, в лесу видели его.
— О, это уже хорошо! Может, найдём его, Ашот? Леса у нас знаменитые. Отсюда начинал свей поход Николай Щорс. Не думаю, чтобы сейчас тут было пусто. В других лесах встречались нам отдельные группы партизан. Но мы с Ашотом так решили: увидимся с Катей, а потом уже воевать. До полной победы! А после победы все едем в Ереван, на озеро Севан, к Сильве Тёр-Акоповой. Так мы планировали, Ашот?