«Земля моя украинская, какая погань ползёт по тебе!»

Гриша даже вздрогнул, даже голову вобрал в плечи, словно почувствовал, как ползёт по нему эта коричневая погань…

Гриша пишет чётко, буквочка к буквочке, чтобы те, кто будет читать, не спотыкались, чтобы слова горячие обжигали душу, доходили до сердца человеческого.

Пишет Гриша слова пламенные и слышит голоса тех, кого уже нет на этом свете, — они говорят языком листовки.

«Товарищи мои, сыны мои!» — слышит живой голос убитого отца.

«За нашу украинскую советскую культуру — огонь!» — голос расстрелянной Оли.

Могучий Пётр Сидорович кричит:

«Бейте фашистов сильно, по-запорожски!»…

Э-эх, Митька, Митька, почему мы не родились лет на десять раньше?.. Не писульки сейчас писали бы, а били бы фашистов, как Швыдак, Яремченко, партизаны…

Но вот из всех голосов остаётся голос Екатерины Павловны:

— Отступите и пишите внизу большими буквами подпись: А. Довженко… Написали? Теперь давайте написанное мне. Вот так. Берите снова бумагу…

— Екатерина Павловна, а кто это такой, А. Довженко?

— Александр Довженко — художник, кинорежиссёр и писатель.

— Ого! Разве один человек может в себе совместить столько профессий?

— Может, мои дорогие. Может! Если у него большое сердце. Если он очень любит землю родную. Это он сказал пророческие слова: «Пройдёт тысяча, две, три тысячи лет. С каким трепетом и завистью будут вспоминать о нас юноши, мужи и мудрецы, о войне и о всём нашем поколении… людей-рыцарей, на долю которых выпало столько несчастья и счастья, столько горя и радости, столько поту, столько борьбы, и труда, и побед, что их с лихвой хватило бы на десяток поколений. Сколько книг о нас напишут! Сколько песен! Сколько благородных наследников-юношей мечтами будут переноситься на машине времени в нашу величественную эпоху! В эпоху, когда было тяжело, когда ничего не давалось даром, когда за каждый клочок своей земли платили кровью и жизнью».

Мальчишки как заворожённые слушали учительницу, ловили её слова, необычные, пламенеющие жаром, слова, которые были живыми, объёмными, которые словно светились. Эти слова перевернули души мальчишечьи.

Гриша и Митька встали из-за стола какие-то нездешние, торжественные, взволнованные. Поднялась и учительница.

— Спасибо вам. Узнает Довженко о делах ва ших — тоже спасибо скажет. Вы видели фильм «Щорс»?

— Видели! — обрадовались оба. — Как немцев бил Щорс! Мы и песню пели о нём, с Ольгой Васильевной…

При воспоминании об Ольге Васильевне замолчали, словно чтили память минутой молчания. И не только пионервожатой, но и Петра Сидоровича, и отца Гришиного…

Первой отозвалась Екатерина Павловна.

— Не забыли ту песню?

— Помним!.. Сколько пели. На уроках разучивали.

— Ну, «ели разучивали… что ж, потихоньку…

Почти шёпотом запела их учительница:

Шёл отряд по берегу,
Шёл издалека.

А мальчишки подхватили немного громче. И полилась по хате волнующая довоенная песня.

Шёл под красным знаменем
Командир полка…
Э-эх, э-эх, командир полка.

Не заметили, как с «потихоньку» перешли на «громко».

Голова обвязана,
Кровь «а рукаве.

У мальчишек блестели глаза, у мальчишек колотились сердца.

След кровавый стелется
По сырой траве.
Э-эх, э-эх, по сырой траве.

Умолкла учительница, умолкли и мальчишки. Но песня не умолкла. Казалось, она звенела у каждого из них в сердцах.

Екатерина Павловна не спеша подошла к окну, за которым лениво падали снежинки.

— Так вот, — произнесла она, как на уроке, когда подводила итог сказанному, — фильм «Щорс» поставил Александр Петрович Довженко. Он земляк наш, полещук. Из Сосницы. А теперь к советским бойцам и к порабощённым людям с тёплым словом обратился… Пишите, дети, дальше…

И загуляли по Таранивке листовки. В Хорошево добрались, до Чернобаевки долетели.

Потом мальчишки новые листовки писали, учительница сама их сочиняла. Сашко приносил из леса сообщения Советского Информбюро, а Екатерина Павловна переплавляла сухие цифры и факты сообщений Информбюро в пламенные слова.

Листки из ученической тетради волновали людей, вселяли веру в тот счастливый день, когда будут сметены с родной земли захватчики, придёт победа…

Однажды мать послала Гришу к деду Зубатому попросить взаймы соли. Как раз вернулась с работы баба Денисиха. Она веяла в амбаре зерно. И теперь выворачивала его из многочисленных карманов, нашитых к изнанке юбки, фартука и жакета.

— Чего так смотришь, как тот пугало Лантух? — незлобиво сказала Грише. — Чего скалишься? Разве твоя мать не крадёт у новой власти?

— Крадёт! — признался Гриша.

— Не украдёшь — не выживешь. Раньше, бывало, грехом считали — в колхозе украсть. А теперь можно, потому что оно не моё, не твоё, а чёртово. Герман всё равно вывезет в свой хватерлянд… А ну, выбирай, хлопчик, куколь из ржи… Чтоб ты всю жизнь, кроме куколя, ничего не видел! Чтоб тебе коржи пекли из куколя, и кофе варили из куколя, и какао — из куколя!

— Кому это, бабуся?

— Кому же, как не фюлеру проклятому! Ах, чтоб тебе, шелудивому да вонючему!..

Дед терпеливо ждёт, пока старуха выговорится до конца, не перебивает, лишь покашливает в кулак. Разве что кинет своё любимое:

— Оно, доложу я вам… того, конечно…

— «Доложу я вам, доложу я вам», — передразнивает старуха деда. — Замолол!

— Да кто тебе, того… — И к Грише: — Моя баба яжыком шило побреет…

Понравились старухе дедовы слова, улыбнулась даже.

— Мне б того фюлера увидеть — глаза бы ему выцарапала!

— Герой, — кинул старый.

— Молчал бы уже… Если бы не годы мои преклонна:

Старуха умолкла. Тогда разговорился дед:

— И ты был на рашправе?.. Таких людей в рашход пуштить!.. Как маков щвет были. Олю, я её ещё вот такой жнал, на руках нянчил, на именинах гулял ш бабой. Мать её, шердешная, не вштала. Как упала вожле того фашишта, так больше и не поднялашь. Не убило её. Когда хоронили, догляделишь — ни единой щарапинки на ней. От ражрыва шердща… А Пётр Шидорович что жа человек!.. Таких людей редко и жемля родит. А тот подонок Приймаков хотел, чтобы я ужнал учителя!.. Не дождешыня, крутоголовый, не дождешыня, предатель!.. — Дед помолчал, собираясь с мыслями. — Так вот, пришёл я ш рашправы домой и говорю бабе: «Шогнут наш гитлеряки, ой шогнут, доложу я вам». Ражошлашь моя баба: «А чтоб их в три погибели гнуло. Может, таких, как ты, вытряхнутых мешков, и шогнут. Ох и пошевелил ты, штарый, умом, как подохший телёнок хвоштом…» Такое нешла. Но я шкажу: шила, доложу я вам, ешть шила… — опять помолчал дед. — Ну, погыркалишь мы ш бабой, или шкажать проще, побешедовали.

— О, видишь, — присоединилась к разговору баба Зубатая. — По-гыр-ка-лись, — растянула она ото слово по складам. — Ты ещё не знаешь, как гыр-каются. Синяки месяц носят — вот то гыркаются…

Дед спокойно подождал, пока старуха утихомирится, и снова продолжал:

— На днях жовет меня шошедка, даёт лишто-чек. Читай, говорит. Читаю. А в том лишточке и напишано — ждите, люди жыновей швоих, готовьте водку и жакушку, вареное и жареное, потому что шкоро вернемшя…

Улыбнулся Гриша — о водке и закуске там не было, да пусть…

— Так вот я говорю. Выходит, что шила наша, доложу я вам, где-то там раштет, — дед показал скрюченным и прокуренным пальцем за леса, — множитьшя наша шила. Может, шкоро и покажетшя. Говорили: у наш ничего нет. А вон и шомолеты ш кратными жвеждами появилишь. Так, может, и не шогнут наш гитлеряки… А? Жаль, гажеток наших теперь нет, а то бы прочитал деду глупому, раштолковал бы, что к чему.