В лучах солнца тихо стоял лес. Гриша обогнул опушку, где таранивцы останавливались лагерем на ночь, и повёл немцев по узкой дороге в сосняк. В лесу таких дорог было много, огромное кружево узких дорог. По этим дорогам люди возили дрова и хворост из леса, ходили по грибы. Сколько Грише приходилось блуждать здесь, любоваться зелёной колыбелью, в которой качается вся жизнь полещу-ка. Так говорила им Ольга Васильевна…

Воспоминания оборвало прикосновение колючей палки. Рыжий только что выломал её и теперь подталкивал маленького проводника не прикладом автомата, а палкой.

— Герр гауптман спрашивайт…

Рыжий подвёл проводника к офицеру. Колонна недружно, но с удовольствием остановилась. Пофыркивали кони, тяжело дышали запыхавшиеся солдаты.

— Где мы ест тут?

Офицер водил пальцем по карте, показывал — вот Таранивка, вот речка, а вон сёла Хорошево, Орлово, и вон где — Старый Хутор, цель их перехода. По карте и дураку видно — можно пройти через Чернобаевку хорошей дорогой, прямой и надёжной, и никакого проводника не надо. Но там уже погромыхивают орудия. Так пусть мальчик покажет, как лучше обойти их. Проводнику разрешено было водить пальцем по жилкам дорог, по голубым лентам речек, по зелёным разливам лесов.

— Вот где мы стоим сейчас, эта местность Ревнищем называется, — обвёл вокруг рукой Гриша. — Можно пройти так… Вести дальше? — поднял глаза на капитана.

— Яволь, яволь! [14] Дальше, — бодро кивнул гауптман и махнул нагайкой, сбив листву с ольхи.

И вспугнул лесную красавицу иволгу. Выпорхнув из куста, иволга перелетела на клён и удивлён-но поглядывала на непрошеных гостей. В другое время Гриша залюбовался бы красивой птицей. Головка, шея, брюшко, даже ноги — всё жёлтое, лишь крылья выделяются чернотой на жёлтом фоне.

Солдаты не обратили внимания на иволгу. Только один пожилой немец восхищённо провёл взглядом по чёрно-жёлтой птице, потом улыбнулся мальчику украдкой, будто опасался, что эту улыбку заметит гауптман или переводчик.

— Хорошо-о, — протянул по-русски, как бы заверяя мальчика: он может не бояться его.

Действительно, солдат этот казался странным. Не такой, как все. Не смотрел волком на проводника. Наоборот, взгляд его словно гладил Гришу, словно успокаивал: «Ты меня, мальчик, не бойся. Я тебе зла не желаю».

Гриша зыркнул на переводчика. Лукавый Курт громко чавкал. «И тот враг, и этот. Но не одинаковые они. Один злой, ненасытный, коварный, а этот, вишь, с лаской, даже с улыбкой обращается ко мне. Говорит «хорошо». Видать, любит птиц, видать, неравнодушен к лесной красоте. Вон те все боятся леса, вздрагивают перед каждым кустом, а этот говорит «хорошо». Разве они не одной верёвкой связаны? Как сказала бы мама — чудеса… А может, он попал в безвыходное положение? Бывает же, человек не может свернуть ни влево, ни вправо, не может ни стоять, ни идти. Так неужели такое горе и с ним случилось?»

Колонна затопала по мокрой скользкой дороге. Солдаты двигались тихо. Был суровый капитанов приказ: не разговаривать!

Гриша шёл впереди. Шумели над ним родные сосны, высокие, стройные, будто шептались между собой, советовались и просили мальчишку завести непрошеных гостей в тёмные чащи, недра лесные, в такую глухомань, откуда возврата нет. И Гриша вёл, поглядывая в длинные коридоры между рядами сосен — не видно ли там парней из отряда Антона Степановича, — хотя хорошо знал — не встретится Яремченко, потому что пошли его «братцы» навстречу радостному грому наших пушек и «катюш». Митька шепнул ему на ухо, а Митьке — брат Сашко. Там у них задумана большая операция вместе с нашими войсками. А какая операция, Митька не сказал, потому что и сам не знал.

Э-эх, был бы поблизости Антон Степанович!.. О, тогда бы другое дело, тогда бы Гриша подвёл непрошеных гостей к партизанскому лагерю, подал сигнал и лес стал бы ловушкой для этих зелёных гадов…

Но партизан нет поблизости… Тогда куда же он ведёт грязно-зелёную колонну? Ведёт убийц отца, Ольги Васильевны, ведёт тех, кто поджёг их хату, соседскую… Что он делает? Мальчишку кинуло в жар. Может, всё-таки не стоило выскакивать там, на Ревнище? Может, надо было пересидеть в ледяной воде?.. Фашисты попугали бы бабушку и пошли… Не-ет, теперь они не пугают!.. Сам видел… Они перебрели бы речку, нашли лагерь таранивский и… Прощай, мама, прощай, Петька, дед Денис, все прощайте…

Вспомнив маму, неподвижную бабушку на возу, маленького и беспомощного Петьку, Гриша зашагал ещё энергичнее. «Надо отвести фашистов подальше от Ревнища…» Рыжий толстяк едва успевал за ним, сопел и что-то недовольно бубнил по-своему.

Кони-битюги тащили, напрягаясь, здоровенные арбы, нагруженные всяким добром: хрюкали свиньи, испуганно квохтали куры…

Незаметно начало темнеть. Маленький проводник облегчено вздохнул: далеко уже фашисты от таранивского лагеря. Теперь можно и не торопиться. Но вдруг Гриша остановился от неожиданной мысли: далеко от Ревнища, зато близко от Старого Хутора… И мальчишке стало жарко в вечернем холодном лесу. Он видел Олю-пионервожатую, улыбку её, ласковую и укоряющую. А рядом из темноты светились глаза Петра Сидоровича. И губы его, кровью запёкшиеся, шептали: «Бей гадов!.. Бей!..» А он, Гриша, выводит фашистов из окружения…

Гриша встрепенулся, побледнел. Какой позор!.. Что он наделал?.. Надо бежать. Немедленно! Вот он сейчас попросит разрешения вытащить занозу из ноги, немного отойдёт от дороги и шмыгнёт в кусты. Не найдут его, лес большой, и не подстрелят, ведь стемнело уже.

— Вперьод! — вяло прохрипел рыжий.

Мальчик, идёт, оглядывается, где бы лучше свернуть с дороги, а мысли роятся в голове: «Пусть будет так, он удерёт. А утром? Утром фашисты по своим следам вернутся вновь на Ревнище, и тогда… Удрать дело нехитрое. Придумай, Гриша, кое-что поумнее… Придумай…» Но что он придумает? Это если бы отец был на его месте, или Яремченко, или лейтенант Швыдак. Или Сашко — Митькин брат. Если бы он был хотя вдвоём с Митькой, но ведь Митька и не знает, в какую историю влип его дружок… И некому подсказать, некому слова человеческого произнести. Закусывает губу мальчишка, чуть не плачет, поднимает голову к своим друзьям ещё с колыбели, берёзкам, и умоляет их: «Берёзки, может, вы подскажете, посоветуете?»

Зашелестели-залепетали берёзки. И слышит Гриша: «Мальчик наш хороший! Советуем, дорогой наш, заведи фашистов в такие чащи-трясины, откуда им не выбраться!»

Мальчишка даже оглянулся вокруг — не слышал ли кто, кроме него, совет берёзок? Провёл ладонью по лицу. Как это он сам не сообразил? Ведь так просто — завести в чащи-трясины. А может, это его мысли и отозвались?

Сопели автоматчики ещё громче, когда маленький проводник повернул колонну на дорожку похуже. Чем дальше, тем почва становилась вязче, и уже у многих солдат хлюпала вода в сапогах. Солдаты брели молча, разве кто-нибудь тихонько выругается по-русски, когда ветка ударит по физиономии.

Долго месили фашисты зыбкую лесную землю. Но всё же выдохлись. Не было уже сил брести по грязи и людям и животным. Остановились передохнуть, и рыжий сообщил каким-то неживым, утробным голосом:

— Герр гауптман спрашивайт.

Давно не было этого «спрашивайт». Гриша не спеша возвращается к капитану, оглядывается по сторонам — темень, хоть глаза выколи. Лучшего времени и не найти для побега. Надо только завести колонну в глубь болота.

Мигает глазок фонарика в руке рыжего, прыгает пятно света по закутанным в рядна и в женские платки солдатам, похожим от этого на огородные пугала, дрожит на забрызганных грязью конях, над которыми поднимается пар.

И гауптман выглядит не лучше своих солдат. Его поцарапанное лицо посинело, глаза ввалились.

На голове уже не красовалась высокая офицерская фуражка, а была напялена солдатская пилотка. Но всё же гауптман имел «преимущество» перед своими солдатами: его больнее, чем других, стегали и царапали ветки, ведь он высоко сидел на коне. Но слезть с него не решался.

вернуться

14

Так, так!