Как правило, содержание и форма интерпретаций не соответствуют переживаемым и воспринимаемым состояниям пограничного или психотического пациента. Функциональное переживание, а также частично или полностьюнедифференцированное переживание мира не может быть понято и сообщено в форме интерпретации. Вместо этого функциональное переживание, характерное для пограничных пациентов, может быть понято как нечто, что может быть эмпатически описано пациенту. Психотическое переживание с его частичной или полной утратой дифференци-рованности будет фазово-специфически пониматься главным образом как неотчетливая и расстроенная потребность. Это понимание может быть передано лишь в том случае, если аналитик позволяет себе и лечебному сеттингу становиться атмосферой поддержки, оплодотворенной генеративной комплиментарностью, которая, как надеется аналитик, будет принята пациентом в качестве нового эволюционного фактора, приводящего к возобновлению диалога между пациентом и объектным миром.

Таким образом, природа понимания и его передача целиком зависят от соответствующего уровня психической структурализации и привязанности пациента. В то время как интерпретативное понимание представляется главным образом фазово-специфически подходящим для невротического пациента, описывающее понимание, по-видимому, столь же адекватно для пограничного пациента. Наконец, комплиментарно настроенное понимание непосредственного присутствия, по-видимому, представляет собой наиболее элементарную и базисную форму фазово-специфического понимания, необходимого в работе с психотическими пациентами. Как говорилось ранее, ни одна из этих различных форм фазово-специфического понимания не включает в себя какого-либо разыгрывания роли или открытого показа информативных эмоциональных откликов аналитика пациенту.

Впечатление недостаточного понимания фазово-спе-цифически различной природы уровней переживания, а также соответствующе различных способов передачи этого понимания, выходит на первый план, когда тщательно исследуются обычные оправдания и признаки непреднамеренного обнаружения своих чувств аналитиком. Возможно, наиболее часто встречаемый аргумент в пользу их использования – это якобы позитивное воздействие таких раскрытий на способ переживания пациентом реальности, искренности, честности и «человечности» аналитика (Ferenczi, 1931; Winnicott, 1949; Little, 1951; Searles, 1979; Epstein, 1979). Абстрагируясь от того факта, что большая часть вышеперечисленного будет надежно иметь смысл лишь на индивидуальном уровне переживания, давайте рассмотрим ситуацию, где аналитик ощущает злость на пограничного пациента и пациент отвечает ему: «Я знаю, что вы сердиты». Давайте далее предположим, что аналитик считает, что его «реальность» для пациента должна быть увеличена, и признает, что он сердит.

Для решения вопроса о том, может ли и действительно ли будет раскрытие аналитиком своего гнева увеличивать его «реальность» для пациента, представляется полезным рассмотреть источник гнева аналитика. В том случае, когда гнев представляет отклик аналитика на активированные образы из своего бессознательного прошлого, а не на текущие сообщения пациента, признание им своего гнева будет равносильно условию подлинного контрпереноса. Вместо увеличения «реальности» аналитика для пациента это будет добавочно затемнять ее и содействовать переплетению переносов того и другого.

Предположим, однако, что гнев аналитика комплементарен по своей природе и таким образом информативен о текущих объектных ожиданиях пациента в его переносе на аналитика. В такой ситуации представляется очевидным, что вместо увеличения «реальности» аналитика для пациента признание аналитиком своего комплиментарного гнева будет неизменно вести к усилению трансферентной иллюзии в мире переживаний пациента. Признавая функцию объекта, ожидаемую от него в переносе пациента, аналитик увековечивает структурную задержку пациента и препятствует собственным перспективам становления новым эволюционным объектом для пациента.

Третьей возможностью будет то, что аналитик ощущает гнев вместе с пациентом или на его месте как результат временной эмпатической идентификации аналитика с собственным переживанием пациента в данный момент. И опять ясно видно, что признание аналитиком своего гнева не будет приводить к возрастанию его «реальности» для пациента, но скорее будет поддерживать трансферентную иллюзию об аналитике как всемогущем союзнике в транс-ферентных битвах пациента.

Такой список возможных источников гнева аналитика не является исчерпывающим. Аналитик мог, например, сердиться на пациента вследствие эмпатической идентификации с трансферентным объектом пациента, к которому пациент, по-видимому, относится несправедливо. Или он может быть остро фрустрирован пациентом как текущим объектом, прежде чем приобретет знание тщетности таких ожиданий в работе с пограничным пациентом. Тем не менее будет ли источник гнева аналитика информативным о нем или о пациенте, его раскрытие пограничному пациенту ни в каком случае не улучшает «реальность» аналитика для пациента. Вместо этого такое раскрытие будет, как правило, служить переносу пациента, так как оно направлено на обструкцию возобновлению эволюционных движений в его лечении, а не на содействие им, как думалось.

Хронические тупиковые положения в лечении и цепкие защитные отношения пациента, с самого начала препятствующие аналитической работе или развивающиеся с какого-то определенного момента, часто приводятся как указания для раскрытия аналитиком своих эмоциональных откликов на такую ситуацию (Epstein, 1979; Bollas, 1963; Gorkin, 1987). Пациенты, склонные к насилию и оскорбительному поведению, иногда приводятся в качестве примеров таких безвыходных положений в лечении. Эти пациенты могут словесно угрожать врачу насилием или убийством, или же такая угроза постоянно витает в воздухе и держит аналитика в состоянии страха и беспокойства. Хотя некоторые авторы рекомендуют аналитику открыто обнаружить свой страх перед потенциально яростным пациентом (Searles, 1979; Kernberg, 1984), мой опыт говорит в пользу того, что такую ситуацию лучше описывать и представлять пациенту как проблему реального существования. Следующая небольшая клиническая презентация может прояснить мою точку зрения.

Мужчина-психиатр, который проходил у меня анализ, лечил пациента средних лет, высокого и атлетически сложенного, чье предыдущее лечение закончилось тем, что он разбил настольную лампу в кабинете,-пытаясь попасть ею во врача. После предварительной встречи и практических договоренностей пациент замолчал и воздух стал пропитываться атмосферой агрессии. Пациент постоянно сжимал кулаки и давал лишь односложные ответы на попытки врача прервать угрожающее молчание пациента. Терапевт ощущал все большее беспокойство и страх. Проработав собственные чувства в своем анализе, врач наконец сказал пациенту приблизительно следующее: «Мне очень бы хотелось поговорить с вами о гневе, который вы сейчас ощущаете. Я не боюсь этих чувств и приветствую ваш рассказ о них. Что меня беспокоит, так это ваша способность контролировать вашу потребность действовать под влиянием своего гнева. Неудача такого контроля уже разрушила одну из ваших попыток получить помощь в преодолении ваших трудностей. Повторение данного опыта не принесет вам большой пользы. Но я не могу просто сидеть здесь с подобной тревогой, постоянно вынужденный быть начеку и готовым к защите себя от возможного нападения с вашей стороны. Это будет делать любую серьезную совместную работу невозможной. Это будет не психотерапия, а потеря времени для нас обоих».

Пациент внимательно слушал, и, когда врач кончил говорить, его напряженная поза ослабла и сжатые кулаки разжались. Впервые он установил контакт глазами с врачом и сказал: «Если я почувствую, что не могу себя контролировать, то выйду в приемную, чтобы успокоиться». Это знаменовало начало длительного и бурного лечения. В дальнейшем пациент не вел себя физически оскорбительно для врача, и у него также была потребность действовать в соответствии со своим обещанием.