Он огляделся. Поблизости не было никого, кто мог бы сказать, куда делись школяры. Только на противоположной стороне площади блестели на солнце согбенные спины рабов, принадлежавших вождю Раупахе. Рабы добывали огонь принятым у маори способом трения: один из них стоял на коленях и быстро тер сухой палочкой ложбинку в куске старого пня, а второй держал наготове пучок сухой травы, чтобы подхватить искру.
Генри знал, что в его положении разговаривать с рабом было бы верхом неприличия. Но беспокойство взяло верх над благоразумием. Он быстро перешел через площадь и, подойдя к рабам, негромко спросил:
— Почему пуста школа?
Из ложбинки поднимался голубоватый дымок, через несколько мгновений огонь был бы добыт. Но, услышав голос тохунги, раб бросил палочку и разогнул сутулую спину. Тусклые глаза смотрели на Генри без выражения, капли пота прочертили полоски на исхудалых щеках. Раб тяжело дышал, острые ребра раздували татуированную грудь.
— Где мои ученики? — еще тише спросил Генри, с состраданием глядя на этого когда-то красивого и сильного человека.
Раб закрыл глаза и покачал головой. Его напарник, еще более изможденный голодом, смотрел себе под ноги.
Генри пошел дальше. Вот с чем здесь он никак не мог мириться — с рабством. Оно было пожизненным: ни одно маорийское племя не приняло бы назад воина, побывавшего в плену. Попасть в руки врага было худшей долей, чем смерть. Рабы не были людьми — их не замечали, их приносили в жертву богам, убивали из прихоти. Они выполняли самые грязные работы, питались объедками вместе с собаками. Храбрые и гордые воины превращались в рабстве в придавленные судьбой существа. Они ничему уже не радовались, ничему не удивлялись, ничего не хотели.
Тревожимый подозрениями, Генри миновал частокол, хижину ушедшего воевать Нгахуру — одного из приближенных к Те Нгаро вождей — и вышел на улицу, в конце которой стоял полуразрушенный домик старого Те Иети. На его пути то и дело попадались занятые приготовлением пищи женщины и греющиеся на солнышке старики, но Генри, замечая их настороженные взгляды, решил разузнать все от отца Парирау, с которым у него завязалось что-то похожее на тайную дружбу. На людях они почти не общались: у тохунги не могло быть приятелей из сословия зависимых. Но по вечерам они любили подолгу беседовать в домике Генри. Только появление Парирау могло выдворить оттуда словоохотливого Те Иети.
Как и предполагал Генри, лысый старичок сидел на своем излюбленном месте — в тени широколистой пальмы никау, неподалеку от дома.
— Хаэре маи, — приветливо поздоровался Генри, подсаживаясь.
Запавшие глаза Те Иети метнулись вправо-влево. Он еле слышно пробормотал ответное приветствие.
«Вот как! — отметил Генри. — Кажется, дела и в самом деле плохи».
— Скажи мне, Те Иети, что могло…
Старик вскочил как ужаленный. Так напугала его протянутая к нему рука пакеха-тохунги.
«Взбесились они все, что ли?» — с раздражением подумал Генри.
Прижавшись спиной к волосатому стволу, Те Иети еще раз пугливо осмотрелся.
— Уходи, Хенаре… Твоя школа — табу. И ты сам — табу. Это все Раупаха… Беги к своим пакеха… Беги скорей…
Генри побледнел. Поднявшись с земли, он уставился в морщинистое лицо Те Иети.
Он не видел, что из темного проема двери на него с состраданием смотрели полные слез глаза.
Он не слышал подавленных всхлипываний. Он был слишком поражен тем, что сообщил ему старый Те Иети, чтобы замечать что-либо вокруг.
Раупаха объявил его табу. Это означало одно из двух: изгнание или смерть.
ГЛАВА ВТОРАЯ
в которой Раупаха бросает Генри Гривсу тяжкое обвинение
Терзания женщины и волны океана не знают отдыха.
С детства слышит Парирау эту пословицу, но никогда не задумывалась, почему мать так часто повторяла ее.
И вдруг детство кончилось. Смешливой девчонки не стало. И Тауранги был первым, кто заметил, как хороша Парирау.
«Ты похожа на деву-рассвет, и глаза мои светятся, когда глядят на тебя», — шепнул он ей прошлым летом, когда вся молодежь деревни отправилась к устью реки на рыбную ловлю. Течение переплело лески их удочек, и Тауранги, распутывая прозрачные жилки, впервые оказался так близко к ней.
Она рассмеялась и, дернув удилище, оборвала костяной крючок. Но слова юноши тревожно укололи сердце. Всю ночь она проворочалась на циновке, много раз переживая услышанное от сына Те Нгаро. Ее бессонница вызвала опасения у Те Иети. Старик решил, что глаза дочери поражены Матарики — созвездием, от которого слепнут.
С тех пор беспокойство не покидало ее. Тауранги уходил на охоту, сутками пропадал в военных дозорах, а она не находила себе места, думая о нем. Ничто иное не могло взволновать ее. Даже горе отца во время разорительного муру всерьез не тронуло ее. Зато мысль о том, что было бы, если б Тауранги хоть на сутки остался в плену у ваикато, заставила ее проплакать всю ночь. Это счастье, что ее любимый оказался отважным и ловким и сумел избежать позора рабства. Это счастье, что рядом с ним был юный пакеха с волосами цвета соломы и солнца.
Терзания девушки… Как тяжело ей было, когда Тауранги остался на скалистой площадке, чтобы Парирау и друг Хенаре успели скрыться. Или когда сына вождя искали на поле битвы в грудах окровавленных тел. Теперь он снова ушел на войну, и снова тоска поселилась в груди. Но сейчас сама Парирау не может понять, что происходит с нею. Ей так сложно и трудно. Хенаре!.. Желтоволосый пакеха любит ее. Тауранги догадывается об этом, да-да. Только гордость не позволяет ему заговорить. Когда он уходил в поход, Парирау заметила, как угрюмо смотрели на нее и на Хенаре его глаза.
С тех пор как войско Те Нгаро покинуло деревню, чтобы добить Хеухеу, Парирау каждый вечер прокрадывается в хижину пакеха. Она нетерпеливо ждет ухода Те Иети. Старик копается и сетует на дочь, прервавшую увлекательную беседу, но послушно плетется домой. Тогда она садится рядом с Хенаре и приказывает:
— Говори…
И он начинает рассказывать ей о таких необыкновенных вещах, что дрожь пробегает по спине, а во рту становится сухо. Парирау верит ему и не верит, туманные образы рождаются и плывут. Тихий голос затягивает, обволакивает паутиной, и, когда он умолкает, она ласковыми пальцами находит губы Генри и шепчет:
— Говори… Говори…
А он вдруг сбивается, забывает и путает самые простые слова. И тогда он кажется девушке самым дорогим и близким.
— Парирау, — сказал ей однажды Генри. — Хочешь, я расскажу тебе о моей родине, стране пакеха?
Она сказала:
— Да, Хенаре.
И он начал рассказывать, стараясь поточнее подбирать слова и невольно подражая певучей манере маори.
— Моя родина далеко, далеко, далеко. Много лунных месяцев нужно плыть по морю на очень большой лодке, чтобы достичь ее берегов, на которых стоят высокие хижины…
— Такие, как дом собраний? — спросила Парирау, гордившаяся, как и все нгати, самым крупным строением деревни.
— Больше, Парирау, много больше, — засмеялся Генри. — Как десять таких домов, если их поставить друг на Друга.
— Как же… — начала было девушка, но постеснялась спросить, каким образом можно затащить один на другой столько домов. Еще непонятно ей было, зачем вообще нужны людям такие высокие хижины. Может, они держат в них птиц?
— Все эти огромные дома стоят рядом, их много-много, больше, чем деревьев в лесу, — продолжал Генри. — Из крыши каждой хижины поднимается к небу дым.
Парирау поежилась.
— А в самые большие хижины по утрам набиваются люди. В каждую по стольку людей, сколько не наберется во всей твоей деревне. До позднего вечера они работают там. В одной хижине делают одежду, в другой — ружья, в третьей — посуду…
Рассказывать о Манчестере было трудно. Генри не хватало самых необходимых слов, и он вынужден был пускаться в окольные описания, чтобы Парирау смогла хотя бы приблизительно представить себе, о чем идет речь. Объяснить удавалось далеко не все. Например, он так и не смог растолковать девушке, что такое паровой дилижанс и ткацкий станок. Затыкая рот ладошкой, Парирау от души смеялась и никак не хотела поверить в существование существа из железа и дерева, бегающего благодаря никчемному пару. А вот описание коровы ее по-настоящему испугало. Она прониклась уважением к храбрым пакеха, которые не только не боятся этого жуткого зверя с рогатой, как у ящерицы, головой и телом большой свиньи, но и рискуют есть его мясо. А вот собак почему-то не едят.