Все засмеялись, включая Осано. Он стал мне еще больше нравиться — у парня пять бывших жен, и он еще способен смеяться.
— Прежде, чем они начинают жить со мной, я говорю им, что все должно быть на сто процентов так, как я хочу, и на ноль процентов так, как они хотят. Они понимают свое положение и соглашаются. Я им всегда говорю, что если их больше не устраивает такое положение вещей, то пусть сразу же уходят. Никаких споров, никаких объяснений, никаких переговоров, просто берут и уходят. И вот я не понимаю этого: когда переезжают ко мне, они говорят «да», а затем нарушают правила. Они пытаются урвать себе десять процентов права голоса. Но когда они этого не получают, то начинают борьбу.
— Просто восхитительное предложение, — заметила другая женщина. — И что же они получают взамен?
Осано огляделся по сторонам и абсолютно невозмутимо произнес:
— Хорошую палку.
Некоторые из женщин неодобрительно зароптали.
Приняв решение пойти к нему работать, я пошел и перечитал все, что он написал. Раньше его вещи были просто превосходны, богаты острыми, точными сценами, врезающимися в память. Выбор персонажей и фабула делали роман логически единым целым. И было много интересных мыслей. Более поздние его книги становились глубже, содержательнее, а язык их более помпезным. Он был словно важная птица, со всеми наградами на груди. Но все его романы привлекали внимание критиков, давали им много материала для работы, для интерпретации, для обсуждения, для препарирования. Хотя мне три его последние книги показались дрянью. Критикам — нет.
Я начал новую жизнь. Каждый день я ехал в Нью-Йорк и работал с одиннадцати утра до конца рабочего дня. Помещения, где находились офисы, были огромными, в том же здании, что и газета, распространявшая наше литературное приложение Ритм работы показался мне лихорадочным — книги приходили буквально тысячами каждый месяц, а места у нас хватало лишь для шестидесяти рецензий в неделю. Но все книги требовалось хотя бы бегло просмотреть. На работе Осано относился ко всем пишущим для него с искренней доброжелательностью. Он всегда спрашивал о моей книге и вызвался перед публикацией прочитать ее, сделать какие-нибудь редакторские замечания, но гордость не позволяла мне показать ему книгу. Несмотря на его славу и на отсутствие у меня таковой, я все же считал себя лучшим романистом, чем он.
После долгих вечеров составления списков об очередности рецензирования книг и о том, кому это делать, Осано доставал из стола бутылку виски, делал глоток, и читал мне длинные лекции о литературе, о жизни писателя, об издателях, о женщинах и вообще о чем угодно, что в этот конкретный момент одолевало его. Вот уже пять лет он работал над новым романом, который, он считал, принесет ему Нобелевскую премию. За эту книгу он получил огромный аванс, и издатель уже начинал нервничать и теребить его. Осано это просто выводило из себя.
— Этот мудак, он посоветовал мне почитать классиков для вдохновения. Этот невежественный ублюдок. Ты пытался когда-нибудь читать классиков по второму разу? Боже мой, все эти старые пиздуны типа Харди, Толстого, Голсуорси — они же просто невыносимы. Им сорок страниц надо, чтобы описать, как кто-то где-то пернул. А знаешь, чем они берут? Они гипнотизируют читателя. Просто берут его за яйца. Представь, ни ТВ, ни радио, ни кино. Ни путешествий, если, конечно, ты не хочешь иметь после этих дилижансов распухшую жопу, подпрыгивая на каждой кочке. В Англии даже палку поставить толком нельзя было. Может быть, поэтому во Франции писатели были более дисциплинированными. Французы-то хотя бы трахались, не то что эти мудаки в своей викторианской Англии. Теперь скажи мне, какого хрена парень, у которого есть телевизор и дом на берегу моря, будет читать Пруста?
Читать Пруста я никогда не мог, поэтому я кивнул. Но читал всех остальных, и мне ни телевизор, ни дом на берегу не смогли бы их заменить.
Осано продолжал:
— Возьмем «Анну Каренину», они называют это шедевром. Это же параша. Образованный парень из высшего общества снизошел до женщины. Он никогда тебе не показывает, что эта баба на самом деле чувствует или думает. Просто дает нам стандартный взгляд на вещи, характерный для того времени и места. А потом он на протяжении трехсот страниц рассказывает, как нужно вести фермерское хозяйство в России. Он это всовывает туда, как будто кому-то это жутко интересно. А кому, скажи, есть дело до этого хера Вронского с его душой? Бог ты мой, даже не знаю, кто хуже — русские или англичане. А этот гондон Диккенс или Троллоп, для них же пятьсот страниц написать, плевое дело. Они садились писать, когда им хотелось отдохнуть после работы в саду. Французы хотя бы писали коротко. А как тебе этот мудила Бальзак? Бросаю вызов! Любому, кто сможет сегодня его прочесть!
Он глотнул виски и вздохнул.
— Никто из них не умел пользоваться языком. Никто, кроме Флобера, но он не настолько велик. Да и американцы не намного лучше. Драйзер, бля, даже не в курсе, что обозначают слова. Он безграмотен, я тебе точно говорю. Это вонючий абориген, бля. Еще девятьсот страниц занудства. Никого из них сегодня не издали бы, а если бы издали, критики сожрали бы их вместе с дерьмом. Но ведь эти парни прославились! Никакой конкуренции…
Он помолчал и вздохнул с грустью.
— Мерлин, мальчик мой, мы — вымирающее племя, писатели вроде нас с тобой. Найди другое занятие, телевизионные сериалы, для кино пиши. Это все можно делать, ковыряя в носу.
И он, утомившись, улегся на диван, который держал в своем офисе, чтобы вздремнуть после обеда. Я попытался его подбодрить.
— Это неплохая идея для статьи в «Эсквайре», — сказал я. — Берутся человек шесть классиков и смешиваются с дерьмом. Как в той вашей статье о современных романистах.
Осано рассмеялся.
— Да, слушай, это было здорово! Я же стебался, это была разминка такая, чтоб нюх не терять, а они все как взбесились. Но сработало, в лучшем виде. Меня она сделала выше, а их — мельче. Это литературная игра, только эти мудаки не понимают этого. Заперлись в своих башнях из слоновой кости, и думают, что этого достаточно.
— Так что вам это будет легко, — сказал я. — Вот только критики-профессора на вас накинутся.
Моя идея, похоже, зацепила Осано. Он поднялся с дивана и подошел к столу.
— Что из классики ты больше всего терпеть не можешь?
— «Сайлас Марнер», — ответил я. — Его до сих пор в школе преподают.
— Старая лесбиянка Джордж Элиот, любимица школьных учителей. Так: один есть. Я больше всего не терплю «Анну Каренину». Толстой лучше, чем Элиот.
На Элиота сегодня уже всем наорать, но когда я вдарю по Толстому, профессора, конечно же, разорутся.
— Диккенс — предложил я.
— Безусловно, — тут же сказал Осано. — Но только не «Дэвид Копперфильд». Сознаюсь, что эту книгу я люблю. Он действительно был забавный парень, этот Диккенс. Но я прищучу его на сексе. В его писанине есть что-то лицемерное. И он понаписал кучу хлама. Тонны хлама.
Мы стали составлять список. У нас хватило порядочности не докапываться до Флобера и Жана Остина. Но когда я упомянул «Молодого Вертера» Гете, он хлопнул меня по спине и завыл от восторга.
— Самая нелепая книга, которую я знаю. Из нее я сделаю немецкий гамбургер.
В итоге у нас получилось: «Сайлас Марнер», «Анна Каренина», «Молодой Вертер», «Домби и сын», «Алое письмо», «Лорд Джим», «Моби Дик», Пруст (все книги), Харди (любая, на выбор).
— Для ровного счета нужна еще одна, — сказал Осано.
Я предложил Шекспира. Осано покачал головой:
— Все-таки я люблю Шекспира. Ты знаешь, в этом есть какая-то ирония; писал он ради денег, и писал очень быстро, невежественный, по сути, дядька, человек из низов, и все же никто не осмеливался его тронуть. И ему было плевать, правда ли то, что он писал, или нет, лишь бы это было красиво и трогало за душу. Но как тебе вот это: