Эта сторона электрификации была предметом многих бесед с Г. М. Кржижановским. Я уже вспоминал, что в одной из них я усомнился в справедливости фразы, которой заканчивался доклад об электрификации России, фразы о нашем времени, «когда люди проходят как тени, а дела их — как скалы». Когда я сказал, что в нашу эпоху люди не проходят как тени, если дела их — как скалы, Кржижановский разъяснил свою мысль в связи с характеристикой позднейшего периода в развитии науки и техники. При этом он вернулся к теме инвариантов познания, которую мы затрагивали в наших беседах не раз.

— Дело в том, что сейчас изменились понятия «как тени» и «как скалы». Тогда в докладе об электрификации я не имел в виду какой-то деперсонализации дел, а хотел только сказать, что в нашу эпоху жизнь и имя человека связаны с такими делами, которым действительно принадлежит бессмертие. Но что именно бессмертно в делах, что именно является инвариантом постижения и преобразования мира? За время, прошедшее с начала электрификации, техника, которая тогда была создана, испытала значительную моральную амортизацию, она постарела даже больше, чем мы сами. Но что делает бессмертными первые звенья электрификации, это ее участие в бессмертном процессе обновления мира и его картины. Технический прогресс создает не только новые конструкции, но он ведет к обобщениям, которые впоследствии вызывают моральное изнашивание этих конструкций и переход к другим. В этом состоит воздействие технического прогресса на научные концепции, поэтому, может быть, лучше сравнивать дела не с вечными скалами, а с вечным потоком — образ Гераклита сейчас особенно современен. В электрификации 20–30-х годов было нечто подготавливающее новый этап — современный атомный век и ту послеатомную цивилизацию, которая последует за ним. Наука обладает прикладным, техническим и экономическим эффектом, но, в свою очередь, практика, техника, экономика обладают гносеологическим эффектом, гносеологической ценностью. Эта ценность и делает бессмертным то, что создавалось в годы, о которых мы сейчас вспоминаем. Наука, воплощаясь в технику, делает технику участником бессмертного и бесконечного расширения представлений о мире.

Заключительная часть упомянутой беседы с Г. М. Кржижановским была историко-культурным экскурсом. Мой собеседник заговорил о понятии, которое часто упоминали в 20–30-е годы. О понятии ведущей роли. Такая роль приписывалась тогда энергетике. Кржижановского интересовал вопрос, сохранится ли эта роль у энергетики в атомном веке, в условиях, когда так резко изменились техника производства, его структура, количественные пропорции отраслей и сравнительные темпы их развития.

— Если мы, — говорил он, — вспоминали об инвариантах науки и техники, то, может быть, сейчас можно выяснить, что такое ведущая роль энергетики: специфическая особенность 20–30-х годов или это роль, которая всегда принадлежит энергетике, по самому определению цивилизации? И выясним в связи с этим, что является критерием цивилизации.

Я сказал Кржижановскому, что, по моему мнению, соотношение между энергетикой и другими отраслями преобразуется с течением времени, но исторически инвариантна ее роль как движущей силы прогресса цивилизации.

— Развитие цивилизации — это развитие того, что выделяет человека из природы. Его выделяет труд, целесообразная деятельность, включающая прогноз результатов, выбор, план, наличие идеального образа, который, по словам Маркса, отличает самого плохого архитектора от самой хорошей пчелы. Иначе говоря, некоторое путешествие в будущее, связь между настоящим и будущим, выход за пределы здесь-теперь. Естественной мерой цивилизации, по-видимому, является объем сил природы, целесообразно скомпонованных человеком. Эта мера выражается в производительности труда.

— Несомненно. Но мне кажется, — ответил Кржижановский, — все это в действительности несколько сложнее. Что заставляет человека переходить к более широкой и эффективной перекомпоновке сил природы, не только расширять, но и реконструировать производительные силы, добиваться не только высокой производительности труда, но и ее быстрого развития, высокой скорости роста ее уровня? Иначе говоря, что заставляет человека целесообразно изменять не только природу, но и свой собственный труд, его орудия, его методы? Вероятно, одним из показателей цивилизации служит не только производительность труда, но и быстрота ее возрастания, производная по времени от производительности труда.

— То есть какая-то функция производительности труда и ее производной?

— Да, по-видимому. Мы измеряем целесообразную деятельность человека объемом целесообразно скомпонованных сил природы. Но естественная мера этих сил — энергия. Я вижу, что если мы в давние годы доказывали ведущую роль энергетики сравнением роста потребности в энергии и роста мощностей и выработки электростанций, то сейчас мы склонны апеллировать к весьма широким и общим философским и историко-культурным построениям.

— Ну что же. Это делает наши выводы неразрушимыми, противостоящими потоку времени.

— В отличие, увы, от нас самих! Но я вижу, что после долгих странствий по просторам философии и теоретической физики мой старый соратник возвращается к энергетике. Мне кажется, я имею право приветствовать это возвращение от ее имени.

— Благодарю. Согласно французской поговорке, мы всегда возвращаемся к первой любви. Но с некоторым благоприобретенным багажом. Ведь труд включает не только все новую компоновку сил природы, но также все новую компоновку своих собственных методов и, что очень важно, новую компоновку методов и средств изучения природы. Наука является частью целесообразной деятельности человека. Она всегда задает вопросы природе, предвидя в какой-то мере вероятность возможных ответов. Разум идет вперед — вспомним слова Лапласа [177], — углубляясь в самого себя. Поэтому наука, ее методы, ее философия входят в показатели цивилизации.

— Но ведь цивилизация — это не только рост, ускорение роста материальных благ и действительных, проверенных опытом сведений, необходимых для ускоренного роста материальных благ. Цивилизация, уход человека от зверя, гуманизация человека — это синтез истины добра и красоты, это общий показатель того, другого и третьего в их единстве, вырастающий в социальных боях.

Этот вопрос Кржижановского не был для меня новым. Путешествия по далеким областям, о которых он говорил и которые он считал закончившимися возвратом к первой любви, заставляли задавать себе этот вопрос не раз. Варианты ответа входили в благоприобретенный багаж, привезенный из подобных путешествий в области философии и физики.

— Мне кажется, — ответил я, — что в традиционной формуле: «Истина, добро и красота как триединое воплощение бесконечности» — скрывается если не ответ на вопрос о едином определении и единой мере цивилизации, то некоторое указание для поисков ответа. Ведь цивилизация — это не сумма научных, моральных и эстетических ценностей. Это не сумма истины, добра и красоты. Это их соединение, их синтез, причем такой синтез, который воздействует на каждую из составляющих, увеличивает ее и ускоряет ее рост. Возьмем некоторую научную истину. Результат эксперимента. Этот эксперимент подтверждает научный закон, то есть нечто, применимое к бесконечному числу отдельных случаев. Этот эксперимент придает закону то, что Эйнштейн называл «внешним оправданием». Иногда этот эксперимент внезапно освещает весь еще не найденный ряд выводов, он связывается с наиболее общим принципом и таким образом обретает то, что Эйнштейн называл «внутренним совершенством». При этом мы ощущаем истину результата эксперимента или логического вывода как некоторую гносеологическую ценность. Если эксперимент или вывод раскрывает перед нами еще не конкретизированную в общем случае бесконечную цепь актов добра, то становится явной моральная ценность данной научной истины. Эстетическая ценность отдельного аккорда состоит в том, что у нас рождается цепь индуцированных ассоциаций. Во всех случаях ценность состоит в том, что за конечным и локальным здесь-теперь раскрывается бесконечное вне-здесь-теперь. Современная наука дает очень четкий образ включения вне-здесь-теперь в здесь-теперь — это представление о целой метагалактике, содержащейся в элементарной частице.