Глава 17. Возвращение во Францию

Прошло уже много дней, недель, даже месяцев, а я все откладывал отъезд во Францию. Санкт-Петербург стал для меня и моей воли некоей Капуей[160] во льдах, где меня разморили удовольствия приятной жизни, и, признаюсь в этом без стыда, мне стоило большого усилия вернуться в Париж и опять надеть на себя хомут сочинительства рассказов для журналов, который уже так долго давит мне на плечи. К большой притягательной силе новизны ощущений прибавились еще и наиприятнейшие знакомства. Меня лелеяли, чествовали, баловали, даже любили, во что я фатовски верю. От всего этого не уедешь без сожаления. Меня обволокла сладкая, ласковая, льстивая русская жизнь, и мне жалко было снимать эту мягкую и уютную шубу. Между тем нельзя же было навсегда остаться в Санкт-Петербурге. Письма из Франции приходили, с каждым разом все настойчивее торопя меня, и вот великий день был бесповоротно определен.

Я рассказывал, что вступил здесь в Пятничное общество молодых художников, собиравшихся по пятницам то у одного, то у другого из них и проводивших вечер за рисунком карандашами, акварелью, сепией импровизированных композиций, которые продавал в своей лавке Беггров, здешний Сюсс[161]. Эта продукция шла на оказание помощи собратьям-художникам, претерпевавшим тяжелые времена. Веселый ужин к полуночи завершал их работу. Убирали карандаши, кисти, пастели и принимались за классические макароны, приготовленные поваром по прозвищу Римлянин, за рагу из рябчиков или какую-нибудь большую рыбу, выловленную в проруби на Неве. В зависимости от состояния кошелька того «пятницца», который принимал у себя в очередной вечер все общество, ужин был в большей или меньшей степени торжественным. Сопровождался ли он при этом бордо, шампанским или попросту английским пивом или даже квасом, он неизменно был веселым, полным сердечности, братской дружбы. Нелепейшие истории, шаржи, забавные выходки, неожиданные парадоксы запускались здесь, словно ракеты во время фейерверка. Затем группами возвращались домой, кто в какой квартал вместе, продолжая разговоры и идя по молчаливым, пустым, белым от снега улицам, где не слышалось другого шума, кроме взрывов смеха, лая собаки, разбуженной нашим шествием, и стучащей о тротуар железной палки ночного сторожа.

В пятницу, накануне моего отъезда, была как раз моя очередь принимать у себя собратьев, и вся компания в полном составе собралась в моей квартире на Морской. Ввиду торжественности случая Эмбер, знаменитый санкт-петербургский повар, служащий во дворце, любезно составил меню ужина, проследил за его приготовлением и даже соизволил приложить к нему свою собственную руку, приготовив заливное из куропаток, подобного которому я не встречал ни на одном столе. Эмбер уважал меня за то, что я в его присутствии в довершение одного разговора об экзотических блюдах приготовил рицотто по редчайшему миланскому рецепту. Он объявил его великолепным и больше не считал меня «буржуа». Кроме литератора я оказался для него еще и «художником». Никакая другая похвала не смогла бы польстить мне больше. Эмбер сделал свое заливное, как для гурмана, которого счел достойным ценителем своего искусства.

Как обычно, вечер начался с работы, каждый сел к своему пюпитру, заранее поставленному под лампой. Но работа не клеилась, всех что-то отвлекало. За разговором повисали в бездеятельности кисти, а бистр[162] и тушь иной раз сохли в чашечке между одним мазком и другим. Около семи месяцев я прожил в добрых отношениях, бок о бок с этими молодыми людьми, умными, симпатичными, любителями прекрасного, полными щедрых и благородных идей. Я собирался уехать. Когда люди расстаются, кто знает, увидятся ли они вновь? Особенно если они разделены большим расстоянием, и, коснувшиеся друг друга на некоторое время, их жизни войдут затем в свою обычную колею. Итак, некоторая грусть витала в воздухе, и объявление об ужине очень вовремя ее рассеяло. Тосты за мое удачное путешествие оживили заглохшее веселье, и «на посошок» пили так долго, что решили сидеть до утра и проводить меня все вместе к железной дороге.

Весна продвигалась. Большой ледоход на Неве уже прошел. Только отдельные запоздалые льдинки неслись по течению и таяли потом в потеплевшем и отныне готовом к навигации заливе. С крыш сошел их горностаевый покров, и на улицах снег превратился в черную кашицу, на каждом шагу образовывая лужи и топи. Долгое время прикрытые слоем белого снега, обнажались повреждения, нанесенные улицам зимою. Мостовые были разбиты, дороги — в глубоких ямах. Дрожки жестоко переваливались по рытвинам, ужасно обивали бока пассажирам и заставляли их подпрыгивать, как горох на барабане, так как плохое состояние дорог нисколько не укрощало извозчиков, которые неслись как дьяволы, только бы колеса были целы. Сами они были вполне довольны и нисколько не заботились о состоянии седоков.

Очень скоро мы приехали на железнодорожную станцию, и там, находя, что расставание наступает слишком быстро, вся компания вошла в вагон и пожелала сопровождать меня до Пскова, где тогда прерывалась недавно начатая линия железной дороги. Этот обычай сопровождать отъезжающих родных и друзей мне нравится, он существует только в России, и я нахожу его трогательным. Горечь отъезда смягчается, и одиночество наступает не сразу же за объятиями и пожатиями рук.

В Пскове, однако, нужно уже было расстаться. «Пятниццы» вернулись в Санкт-Петербург с первым же встречным поездом. Это уже был окончательный отъезд, а настоящее путешествие только начиналось.

Я не один возвращался во Францию, моим спутником был молодой человек, живший в том же доме, что и я, в Санкт-Петербурге, с которым меня быстро связали узы дружбы. Несмотря на то что он был французом, он знал — вещь редкая — почти все северные языки: немецкий, шведский, польский и русский — и говорил на них, как на родном языке. Он часто ездил по России во всех направлениях, на всех повозках и во всякую погоду. В дороге он обладал поразительной сдержанностью, умел обойтись без всего и проявлял превосходную стойкость по отношению к ее тяготам, хотя на вид был натурой тонкой, привыкшей к самой комфортабельной жизни. Без него я не смог бы вернуться во Францию в этот период года и по таким трудным дорогам.

В Пскове нашей первой заботой было нанять или купить карету, и после многих хождений то туда, то сюда мы нашли только подобие весьма разбитых дрожек, рессоры которых не внушали нам большого доверия. Мы купили их, но с условием, что, если они сломаются, не проехав и сорока верст, продавец возьмет их обратно, взяв с нас небольшую мзду за ущерб. Это мой осторожный приятель подумал о такой оговорке, и, как увидим, хорошо сделал.

На задок ненадежной повозки мы привязали наши чемоданы, сами устроились на узких сиденьях, и извозчик пустил упряжку галопом. Для езды по дорогам это был самый отвратительный сезон года. Дорога представляла собою сплошную топь. Относительно чуть более твердая к середине, в остальной своей части она была залита широким болотом жидкой грязи. Справа, слева и спереди вид составляло выпачканное серой грязью небо, висящее над черной и мокрой до горизонта землей. Иногда вдалеке едва видны были растрепанные и рыжеватые шевелюры полузатопленных берез, отсветы луж и бревенчатые избы с мазками державшегося еще на крышах снега, походившего на обрывки плохо отодранной бумаги. Погода была фальшиво теплой, так как к вечеру нас пронизывали порывы довольно резкого ветра, от которых я вздрагивал под моими мехами. Скользя над месивом из снега и льда, ветер не теплел. Стаи ворон черными запятыми усеивали небо и, каркая, направлялись к своему ночному приюту. Картина была не веселой, и, не завяжись разговора, затеянного моим приятелем, об одном из его путешествий в Швецию, я ударился бы в меланхолию.

По дороге ехали мужицкие телеги с дровами, их тащили покрытые грязью, совсем как грифоны[163], маленькие лошадки. Вокруг них летели во все стороны брызги жидкой грязи. Заслышав колокольчики нашей упряжки, они с уважением выстраивались вдоль дороги и пропускали нас. Один из мужиков самым честнейшим образом побежал за нами, неся в руке один из наших чемоданов, который в какой-то момент отвязался и упал, чего мы даже не услышали за шумом колес.