Жизнь наша в старости — изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, давно, как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить.
Как мы состарились, состарился и он;
В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
Чернилами он весь расписан, окроплен,
Но эти пятна нам узоров всех дороже.
В них отпрыски пера, которому во дни
Мы светлой радости иль облачной печали
Свои все помыслы, все таинства свои,
Всю исповедь, всю боль передавали.
На жизни также есть минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы, и пни,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.
В ней есть предания, в ней отзыв наш родной
Сердечной памятью еще живет в утрате,
И утро свежее, и полдня блеск и зной
Припомним мы и при дневном закате.
Еще люблю подчас жизнь старую свою
С ее ущербами и грустным поворотом,
И, как боец свой плащ, подстреленный в бою,
Я холю свой халат с любовью и почетом [41].

Вспоминая эти литературные произведения, можно пожалеть, что Чичикову не суждено поносить любимый халат, с которым расстаться было бы жаль даже после его обветшания. На Чичикове — фрак брусничного цвета, не позволяющий всерьез задуматься над жизнью «с ее ущербами и грустным поворотом», с «прелестью грустной», с «сердечной памятью». Фрак не побуждает к «исповеди», он настраивает на деловой лад или закрепляет привычку к светскому общению.

Завершив все сделки, Чичиков вновь оказывается в гостинице и естественно берет в руки любимый предмет, при этом «перед шкатулкой» он «потер руки с таким удовольствием, как потирает их выехавший на следствие неподкупный земский суд, подходящий к закуске…» (VI, 135). Шкатулка — спутник и своеобразный двойник героя — усиливает, или во всяком случае проявляет его двойственную природу: Чичиков выступает как делец, содержащий все бумаги в идеальном порядке — тем большем, чем менее идеальны, безупречны дела; одновременно он начинает испытывать «странное, непонятное ему самому чувство»; живые начала его души откликаются на имена мужиков, перечисленных в «реестре Собакевича», и стихия русской жизни в ее непредсказуемости подхватывает, увлекает героя. Однако завершаются его размышления вполне прагматичным итогом: «Что ж я так закопался? Да еще пусть бы дело делал, а то, ни с того ни с другого, сначала загородил околесину, а потом задумался. Экой я дурак в самом деле!» (VI, 139).

Еще не догадываясь, что его ожидает разоблачение, Чичиков, решивший «посидеть денька три в комнате» по причине легкой простуды и флюса, все же подсознательно испытывает некоторую тревогу, что проявляется в его занятиях, призванных вернуть спокойствие: «он сделал несколько новых и подробных списков всем накупленным крестьянам… пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в другой раз, и все это прискучило ему сильно» (VI, 211). Непонятное внутреннее томление, которое испытывает герой, которое не снимает даже сокровенный «ларец», может являться предвестником того, что его ожидает, по воле автора, совсем иной путь. Но все это в будущем, а пока, завершив одно дело, которое, как выяснится, не принесло желаемого результата, Чичиков вновь отправляется в дорогу. Шкатулка выполнила свою роль, и потребуется ли вновь Чичикову какой-либо расписной ларец, будет зависеть от характера его трудов.

«Образ действительности — через вещи, — пишет известный филолог, — у Гоголя прежде всего конкретно чувствен и нагляден, но при этом возникает как бы „без усилий“, под давлением острых и ярких „видений“ действительности. Слова — не натужны, а напряжены, по мере вещей. Как будто вещи сами выдают слово — отслоившуюся от них оболочку, хранящую форму, запах, вкус. Неудивительно, что такие слова-самородки замечательно точны, что они занимают свои места: задача писателя не столько строить поэтический образ, сколько воспроизводить его заведомую целостность, „построенность“ средствами слова. Но Гоголю всегда мало вещи, вещей, образ не ограничен своей чувственностью, яркостью, остротой, — за вещью встает действительность как единая сплошная стихия, как тело, в котором обретается, не сливаясь с ним, и дух. Такая действительность совмещает в себе низкое и высокое, земное и небесное, вещественное и духовное, она несет в себе всякую конкретность и характерность составляющих ее отдельных людей, лиц» [42].

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Трактир — очередная остановка Чичикова, незапланированная (в отличие от поездок к помещикам), но вполне объяснимая: нужно было «дать отдохнуть лошадям… и самому несколько закусить и подкрепиться» (VI, 61). Мы уже видели, что гоголевские герои любят аппетитно и с толком поесть. В четвертой главе автор прибегает к очередному обобщению, классифицируя типажи едоков; он рассуждает о господах «большой» и «средней руки». Завидным аппетитом наделены последние. Первые же, «глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд», принимающиеся за обед только после того, как отправят в рот «пилюлю», уже никогда не почувствуют тот праздник жизни, который доступен «господам средней руки», которые умеют отдать должное и ветчине, и поросенку, и осетру. Об особом царстве еды у Гоголя еще пойдет речь, здесь же лишь отметим, что как одних, так и других «господ» коснулась авторская ирония, однако она не только не уменьшила, а, пожалуй, напротив, усилила читательский интерес к загадочной плоти жизни, где «устерсы» и «осетры» оказываются антиподами, где «морские пауки» настораживают, а «стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит… меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом» (там же).

Неторопливое гоголевское повествование вовлекает в свою орбиту второстепенных лиц, демонстрируя возможность и готовность посвятить им отдельные сюжеты. Расспросы, с которыми обращается Чичиков к хозяйке трактира («с ними ли живут сыновья, и что старший сын — холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым…» (VI, 62–63) и т. д.) — можно истолковать двояко: как способ расположить к себе «старуху» и лишь затем узнать, какие в окрестностях живут помещики; и как свидетельство чичиковского интереса к жизни, лишенного прагматизма, ведь наверняка и без этих первоначальных вопросов хозяйка назвала бы всех. Но пересказанная автором беседа позволяет и второстепенному персонажу проявить себя, а заодно охарактеризовать помещиков, один из которых (Манилов) читателю уже знаком, а встреча с другим (Собакевичем) еще только предстоит. Собакевич был упомянут в первой главе, о нем Чичиков спрашивал Коробочку, т. е. встреча их уже должна была произойти, но русская жизнь с ее непостижимой стихийностью (и с органической составляющей ее — плохими дорогами) прервала запланированное движение героя, он сбился с пути. Степенный разговор Чичикова с хозяйкой можно истолковать и как попытку героя вернуться к своему «предприятию», все взять в свои руки, но, оказывается, Павла Ивановича ожидала еще одна незапланированная встреча.

Ноздрев привносит в текст особую энергетику жизни, которая прежде всего характеризует его самого, но вместе с тем как бы материализует мощные потоки народного быта и культуры. Противоположность нового героя Чичикову отмечена с самого начала. В отличие от въехавшего в город на рессорной бричке Чичикова, Ноздрев подъезжает к трактиру на «легонькой бричке», запряженной, однако, «тройкой добрых коней». Легко и бездумно распоряжающийся своей жизнью Ноздрев приобщен автором к тому стремительному движению русской жизни, которое в конце первого тома найдет выражение в знаменитой «птице-тройке».

вернуться

41

Вяземский П. А. Соч.: В 2 т. М., 1982. Т. 1. С. 370.

вернуться

42

Михайлов А. В. Гоголь в своей литературной эпохе // Гоголь: История и современность. С. 98–99.