Именно во второй главе, где идея Чичикова уже становится известной, авторская речь более контрастно, чем это было в главе первой, соединяет иронию и пафос. Правда, в тексте еще не появились пространные лирические фрагменты, но автор уже испытывает потребность приоткрыть некоторые стороны своего творческого сознания и приобщить к ним читателя.
Называя первоначально свое произведение романом, Гоголь в первой главе использовал отдельные черты романа плутовского и нравоописательного. Но открывая вторую главу, он уже дает знать читателю, что повествование будет развиваться по другим законам. По каким — «читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело» (VI, 19). Внося в текст отчетливые сатирические тона, Гоголь не хотел бы ориентировать читателя на восприятие «Мертвых душ» как сатирического произведения. «Повесть» должна «раздвинуться шире и просторнее», т. е. захватить многое на своем пути, уподобиться загадочной русской жизни, заинтриговать неким «концом», финалом, который романам несвойствен, который может удивить читателя, финала, который автором задуман, но вся полнота смысла его еще не открылась. Здесь же приоткрывается и творческий метод Гоголя, которому суждено было обозначить перед литературой новые перспективы. Свою «повесть» автор явно противопоставляет повестям романтическим, привыкшим «изображать характеры большого размера»: «черные палящие глаза, нависшие брови», «перекинутый через плечо черный или, как огонь, плащ» (VI, 23). Автор избирает иной принцип, необходимый литературе, — отыскать, увидеть «много самых неуловимых особенностей». Писатель оказывается аналитиком, который совмещает в себе дотошное, сознательное изучение-узнавание предмета и прозрение-провидение его внутренней, скрытой от невнимательных глаз сущности. «Придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд» (VI, 24).
Таким образом, автор и готов уже по-новому видеть жизнь (ему ведома «наука выпытывания»), и сознает необходимость совершенствования и развития данных ему творческих способностей. Он станет представлять читателям российскую действительность, которая кажется узнаваемой, которая вызывает смех или негодование, но его задача — увидеть в судьбах нелепых помещиков и судьбу России, и судьбу человечества. Поэтому ни роман (каким он известен литературе), ни повесть недостаточны. Автор сам отправляется в неизведанную дорогу, опробуя новые литературные «большаки» и «закоулки». Свою аферу задумал Чичиков. Миссию, эстетическую и духовную, замыслил автор, но в ней также интригующе выступают черты грандиозной культурной «аферы», необычного литературного опыта, от успеха или провала которого — так полагает автор — может зависеть не только судьба литературы, но и судьба русского человека.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Очередная глава поэмы уже достаточно отчетливо обнаруживает одну из существенных особенностей композиции «Мертвых душ». Гоголь, выстраивая II–VI главы, использует кумулятивный принцип построения текста [21]. Cumulatio (лат.) — увеличение, скопление. Этот принцип своеобразного нанизывания эпизодов хорошо известен фольклору, чаще всего встречается в сказках о животных. Например, колобок в одноименной известной сказке встречает на своем пути зайца, затем волка, медведя, лисицу. Следующие друг за другом эпизоды создают впечатление повтора, но при этом происходит определенное наращивание смысла. «Помещичьи» главы в поэме Гоголя высвечивают в Чичикове, совершающем поездку за поездкой, настойчивость и педантизм, а одновременно открывают в русской жизни некие повторяющиеся черты, что позволяет задуматься не только о социальных аспектах жизни, но и о вопросах общенационального значения.
После удачной сделки с Маниловым Чичиков направляется к Собакевичу. Пребывая в благодушном настроении, он чувствует себя хозяином положения и уверен в успехе. Но тут-то и вторгается в его планы стихия русской жизни. Чичиков не сумел попасть к Собакевичу, как планировал, не только потому, что «сильный удар грома» раздался, «и дождь хлынул вдруг как из ведра», но и потому, что Селифан, подобно хозяину, понадеялся на русский «авось», перестал следить за дорогой, и бричка не только сбилась с пути, но и опрокинулась. Читатель начинает догадываться, что не все в этой русской провинциальной жизни, кажущейся такой определенной и даже скучной, подчиняется сложившемуся порядку.
В начале главы перед нами предстает та живая плоть жизни, в которой люди, животные, предметы составляют одно целое. Кони, везущие бричку Чичикова, волей автора (но одновременно выражая и существо природной жизни), оказываются наделены своими характерами. Пристяжной чубарый конь (т. е. пятнистой масти, с темными пятнами по светлой шерсти) «был сильно лукав», коренной гнедой (красновато-рыжей масти, с черным хвостом и гривой) и другой пристяжной каурой масти (светло-каштановый, рыжеватой масти) — «трудилися от всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими от того удовольствие» (VI, 40). Кони, беседующий с ними Селифан, начавший было поучать пристяжного, а затем пустившийся «в самые отдаленные отвлеченности», представляют собой некий особый мир, существующий сам по себе, не ведающий о «негоциях» Чичикова. Правда, Селифан рассуждает и о хозяине, но автор, передав в форме прямой речи его высказывания, обращенные к чубарому и гнедому, суждения о Чичикове не воспроизводит, лишь интригуя читателя замечанием о том, что «если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему» (VI, 41). Мы можем предположить, что у Селифана на хозяина есть свой собственный взгляд, но Чичиков никогда этим не заинтересуется или даже не допустит такой способности у кучера, а читателю автор лишь дает понять, что в рассуждениях и поступках Селифана есть своя логика, не всегда доступная постороннему взгляду. Автор знает, что это тоже русский мир, и данное определение, уже неоднократно встречавшееся в тексте, занимает свое органичное место и в третьей главе. Можно проследить уже некоторую закономерность в авторском употреблении слова русский.
«Таков уж русский человек, — было сказано во второй главе, — страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше» (VI, 20). Определение «русский» в этом контексте лишено того оценочного, тем более положительного смысла, который нередко встречался в публицистических и исторических трудах ряда деятелей русской общественной мысли, прежде всего славянофилов. Славянофильство как особое направление русской общественной мысли сложилось в 1840-е годы, но предпосылки к тому формировались уже в начале XIX века. «Русский человек» у Гоголя может обнаруживать разные грани, ему присущие, и автор словно уберегает читателя от изначально оценочного подхода к этому загадочному, не поддающемуся однозначному истолкованию явлению. Вот и Селифан — русский человек — забыв все наказы Манилова (сказавшего ему даже один раз «вы») и поняв, что пропустил уже много поворотов, не предается излишнему анализу: «Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: „Эй вы, други почтенные!“ — и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога» (VI, 41–42).
Как интерпретировать это свойство «русского человека»? Способность отмести колебания в самые «решительные минуты», не поддаваясь гамлетовскому «быть или не быть?», — вроде бы хороша, а подчас и незаменима. Однако в данном случае положительный результат ее относителен. Селифан, сделав резкий поворот, оказывается на «взбороненном поле» и в конце концов выворачивает бричку набок, лишь в этой ситуации позволяя себе недолгое раздумье — наблюдая, как «барин барахтался в грязи», он «сказал после некоторого размышления: „Вишь ты, и перекинулась!“» (VI, 43).
21
См об этом: Минюхина Е. А. Фольклорная образность в поэме Н. В. Гоголя «Мертвые души»: Автореф. дис… канд. филол. наук. Вологда. 2006.