Но так же, как тютчевское «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои» из стихотворения «Silentium!» («Молчание!» — лат.) [Тютчев 2002–2003, т. 1, с. 123] обращено не к неопределенному множеству адресатов, а к самому «я» — поэту, так и фетовская речь — одобрение лирическим «я» себя самого.
Мотив стоического терпения имеет особенный автобиографический смысл. Во-первых, он связан с ощущением старости — стихотворение было написано Фетом в возрасте 61 года и включено в сборник с символическим названием «Вечерние огни», составлявшийся и изданный поэтом как итоговый[147]. Но символическая «зима» может быть понята не только как наступившая старость, но и как «чужое» время, безвременье. Безвременье — это, прежде всего, наступивший непоэтический период в русской словесности, когда в русской журналистике и критике власть захватили люди, которые «ничего не понимали в деле поэзии» и которым «казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью» и прискорбными «отсутствием гражданской скорби». Безвременье — когда из-за практических требований, предъявляемых к поэзии, господства радикальных идей в литературе и публицистике, из-за мнения о Фете как о ретрограде и ультраконсерваторе «при таком исключительном положении» его «стихотворения не могли быть помещаемы на страницах журналах, в которых они возбуждали одного негодование». Это ситуация, рождавшая в авторе стихотворения «гражданскую скорбь» («Предисловие» к третьему выпуску сборника «Вечерние огни», 1888 [Фет 1979, с. 240, 241, 238]).
За ощущением «зимы» жизни стоит и неприятие Фетом либеральных общественных настроений, о чем красноречиво писал его хороший знакомец Н. Н. Страхов другому близкому знакомому — графу Л. Н. Толстому в 1879 г.: Фет «толковал мне и тогда и на другой день, что чувствует себя совершенно одиноким со своими мыслями о безобразии всего хода нашей жизни» [Переписка Толстого со Страховым 1914, с. 200].
И влюбленность Фета в красоту, приобретавшая порой экстатический характер, тоже не была лишена протеста по отношению к современности, «некрасивой», глухой к прекрасному. Показательно замечание С. Г. Бочарова о стихотворении «Моего тот безумства желал, кто смежал / Этой розы завой (завитки. — А.Р.), и блестки, и росы…»: в нем выражен «эстетический экстремизм такого градуса и такого качества („Безумной прихоти певца“), <…> коренящийся в историческом отчаянии» [Бочаров 1999, с. 326].
Наконец, зима в анализируемом стихотворении — это и «простой» эмоциональный упадок, душевное охлаждение и оцепенение. И, кроме того, «зима» — творческое бесплодие, обделенность вдохновением.
Соответственно «молчание» — это не только стоическое терпение, запрет на жалобы и стоны, но и отказ от невдохновенного стихотворства. Не случайно в третьей строфе появляется «гений» весны. «Гений» весны — здесь дух (латинское genius). Это слово напоминает о выражении «гений чистой красоты», найденном В. А. Жуковским (стихотворения «Лалла Рук» и «Я музу юную, бывало…») и процитированном А. С. Пушкиным в «Я помню чудное мгновенье…»). И у Жуковского, и у Пушкина «гений чистой красоты» ассоциируется с «вдохновеньем».
В тютчевском «Silentium!» («Молчи, скрывайся и таи…») призыв к молчанию мотивировался невозможностью для поэта выразить глубинные «думы и мечты свои» [Тютчев 2002–2003, т. 1, с. 123]. В стихотворении Фета этот смысл отсутствует.
В стихотворении «Учись у них — у дуба, у березы» противопоставлены два времени: одно — это линеарное, векторное, устремленное от прошлого к будущему, необратимое время «я». Физическая «зима», старость, неизбывна, и «весна» уже никогда не согреет ее своими лучами. Другое — это циклическое время природы с ее неизбежной, предначертанной сменой времен года, «круговорот, вечное возвращение: весна, пенье соловья, пух на березе все те же и каждый раз новые». Неслучайно (повторим уже приведенную однажды цитату) «основные разделы» фетовских «книг („Весна“, „Дето“, „Снега“, „Осень“, „Вечера и ночи“, „Море“) были знаками вечного возвращения круговорота природы, а конкретные стихотворения — признаками столь же вечного обновления» [Сухих 2001, с. 51, 44].
Циклический ритм времен года подчиняет себе однонаправленное время лирического «я»: душевная «весна» оказывается возможной, невзирая на необратимый ход лет.
Прямая философичность, оформление текста на основе идеи, сентенции — характерная черта фетовской лирики 1870 — начала 1890-х годов.
Фет отнюдь не только «беззаботный» певец красоты, но и трагический поэт. У Фета есть и мотив необратимого, всё стирающего хода времени: «О, как ничтожно всё! От жертвы жизни целой, / От этих пылких жертв и подвигов святых — / Лишь тайная тоска в душе осиротелой / Да тени бледные у лепестков сухих» («Страницы милые опять персты раскрыли…», 1884).
Образная структура
Повторяющийся образ в поэзии Фета — ВЕСНА, образ и предметный, и наделенный метафорическими-оттенками ‘обновление души, возрождение, пробуждение чувств’: «И над душою каждою / Проносится весна» («Уж верба вся пушистая…», 1844), «В эфире песнь дрожит и тает, / На глыбе зеленеет рожь — / И голос нежный напевает: / Опять весну переживешь» («Весна на дворе», 1855), «Просиживая дни, он думал всё одно: / „Я знаю, небеса весны меня излечут…“ / И ждал он: скоро ли весна пахнет в окно / И там две ласточки, прижавшись, защебечут?» («Больной», 1855), «звезды в ночи задрожат» («Встречу ль яркую в небе зарю…», 1882), «Ах, как пахнуло весной!.. / Это наверное ты!» («Жду я, тревогой объят…», 1886).
Развернутый образ-символ весны представлен в стихотворении «Глубь небес опять ясна…» (1879):
Реже у Фета встречается антитёза «весеннее обновление вечной природы — смертность человека»: «Придет пора — и скоро, может быть, — / Опять земля взалкает обновиться, / Но это сердце перестанет биться / И ничего не будет уж любить» («Еще весна, — как будто неземной…», 1847). Еще более редок мотив неизбежности зимнего умирания природы, скрыто противопоставленный мотивам обновления и вечности ее: «Не может ничто устоять / Пред этой тоской неизбежной, / И скоро пустынную гладь / Оденет покров белоснежный» («Ты помнишь, что было тогда…», 1885).
СЛЕЗЫ в стихотворении Фета — застывшие, напрасные. Чаще в его поэзии встречаются слезы восторга, экстаза. Примеры — «Шепот, робкое дыханье…», «Это утро, радость эта…» и еще целый ряд произведений. В стихотворении «Учись у них — у дуба, у березы» «слезы» — одновременно и знак страданий, уподобляющих деревья человеку, и обозначение замерзших на стволах и ветвях капель или проступившего на коре и замерзшего сока. Образ парадоксален — он одновременно говорит и об одухотворенности дуба и березы, и об их временном «полуумирании»: слезы замерзшие.
Дух (слово «гений», от латинского genius, употреблено именно в этом исконном значении) весны наделен мотивом полета; он — словно вестник из иного мира, чуждого страданиям и слезам.
Два плана стихотворения — природы и души человека — объединены благодаря двуединой семантике ключевых слов. Зима, метель — слова с доминирующим предметным значением, которое выведено на первый план благодаря контексту: дуб, береза, треснувшая кора, опавшие листы — лексемы с безусловно предметным смыслом. Это мир природы. Но другой контекстный ряд («слезы», «сердце», «молчат») — это мир человеческих чувств и поступков: ведь не могут же деревья не молчать, а жалобно говорить. Глагол стоят, характеризующий деревья, кажется избыточным: «дубу» и «березе» и так свойственно, если они не сгнили, не повалены ветром, стоять. Но этот глагол противопоставлен подразумеваемому преклонению колен — человеческой позе, выражающей покорность и / или страх.
147
Мотив молчания, молчаливого терпения встречается и в следующем, четвертом (последнем, подготовленном самим поэтом) сборнике «Вечерних огней» (1891): «Живым карать и награждать, / А нам у гробового входа, — / О, муза! нам велит природа, / Навек смирялся, молчать» («На пятидесятилетие музы», 1888). Но здесь молчание представлено как состояние неизменное, как проявление уже наступившей «смерти-при-жизни».