— Non possumus!..[56]

Так мне и осталось не ясно: потому ли, что у них Действительно не было вакансии, или потому, что претендентом был я, не имевшая протекции личность с уже известной им репутацией. Этого в подобных случаях никогда и не говорят. Если случайно говорящим не окажется особенно доброжелательный человек. Каким оказался, в допустимых пределах, кистер церкви Святого Духа Дамм, некогда патрон моего отца. Ибо на следующий день я отыскал его в его квартире на дворе Святодуховской школы, на дворе моего детства, который стал еще теснее и совсем обветшал, и он мне прямо сказал:

— Дорогой мальчик, хотя за прошедшее время ты уже учился в университете и жил у графов, но я помню, как ты сидел у меня на коленях, и говорю тебе «ты»… Дорогой мальчик… первое: у меня в нашей школе Святого Духа в нынешние скверные времена один-единственный помощник — учитель арифметики на половине жалованья… И во-вторых — что, в сущности, должно быть первым… — Он отвернул в сторону свое приветливое розовое старческое лицо, потому что даже ему было трудно сказать правду. — Не думаешь же ты, что наша маленькая школа не зависит от консистории? И все остальные таллинские школы тоже? Так что в этом городе тебе сейчас вообще не имеет смысла искать места в школе. Потому что твоя история все равно уже всем известна…

И правда, казалось, что она уже всем известна. В тот же вечер наша хозяйка Сандбак вернулась от вдовы начальника портовой охраны Норике, у которой пила кофе. Сам Норике, как мы уже от нее раньше слышали, был в молодости учителем Домской сиротской школы. И мы с Мааде могли, конечно, утешаться мыслью: то, что стало известно вдове Норике через каких-то старых знакомых, не должно еще висеть на колоколе Олевисте. Однако если это в какой-то мере и могло служить утешением, то наверняка только временным.

Мы еще сидели с Мааде у меня в комнате за ужином, Каалу поел и выбежал во двор, а мы озабоченно обсуждали, что нам делать дальше, когда появилась хозяйка. Она постучала в приоткрытую дверь и сразу же вошла в комнату. Я помню, Мааде поднялась из-за стола и принялась собирать чайные чашки, потому что перед хозяйкой она старательно играла свою роль служанки. По-видимому, за кофе и новостями женщины выпили по рюмочке или даже по две вишневого ликера. Потому что наша хозяйка вдруг обратилась к Мааде на «вы» — до сих пор она говорила моей служанке просто «ты», — схватила ее в объятия и, прижав к своей пышной груди, запричитала, в то время как по разгоряченным щекам нашей матроны сбегали слезы:

— Ох, милая госпожа, ох, дорогое дитя, я только сейчас узнала от госпожи Норике — подумать только, что вам пришлось пережить. А теперь напоследок развод… И к тому же эта неприятность с господином Берендом… Так что я должна пожелать вам счастья… вам обоим… и… и… в то же время выразить сочувствие, только не знаю как… — Отойдя от Мааде, она смотрела на нас со слезами на глазах — беспомощно, радостно и лукаво. — Обождите, мои милые…

Она быстро вышла из комнаты, для скорости размахивая маленькими руками с растопыренными пальцами, будто крохотными крылышками, и сразу вернулась с тремя рюмками и початой бутылкой розового вина.

— Вы такие славные люди — вы ведь не рассердитесь… У меня здесь осталось вино со дня Марии[57]… Дорогие мои, — она своей рукой налила рюмки, — я сразу поняла, что вы любите друг друга, но вам что-то препятствует… Я сказала себе: это тебя не касается! Пусть каждый живет как умеет! Но теперь, когда я услышала… супруга раквереского ратмана… с ребенком, который не сын господина ратмана, и жена, разведенная консисторией, и вдобавок еще вашего нового господина уволили из школы. Послушайте… — Она села к столу и показала, чтобы мы тоже сели. — А сейчас, не осудите, мне так хочется выпить с вами рюмку этого вина дня Марии… госпожа Магдалена, вы такая бледная… Я, правда, не бледная, но женщине румянец нужен вдвойне… эта рюмка за вашу с господином Берендом любовь и счастье… — Она смотрела на нас влажным, сверкающим взглядом, потом закрыла голубые глаза и залпом выпила свою рюмочку. И мы выпили вместе с ней из вежливости, от растроганности, от смущения, — А завтра, — говорила хозяйка, — мы здесь иначе устроим нашу жизнь. Само собой разумеется. Чего ради вы живете в разных концах дома?! Мало вам того, что господа из консистории стоят у вас поперек дороги. Я так не поступлю! Нет-нет. Господин Беренд, завтра вы переселитесь в среднюю комнату, а я перейду в эту. Вы поможете мне перенести сюда гардероб. За ним ведь дверь в комнату госпожи Магдалены. А в ее комнате мы передвинем комод, и путь друг к другу у вас свободен. Больше не нужно будет прокрадываться через кухню и беспокоиться, как бы я не проснулась… Господи, да хотя бы столько… Ну, господин Беренд, налейте нам еще по одной рюмочке.

Да, хотя бы столько…

И все же мы не воспользовались ее любезным предложением. Но не потому, что ее навязчивость — если желаете, некоторое сводничество — превзошла, как мы считали, ее доброжелательность и понимание. Причина была другая и совсем неожиданная.

Утром госпожа Сандбанк не успела еще выйти из своей комнаты, когда я отправился отыскивать господина фон Бара, который когда-то служил секретарем обергерихта и несколько недель был моим патроном, а теперь, говорят, он почетный член этого суда. Тот самый человек, который направил меня когда-то к госпоже Тизенхаузен — писать ответ на жалобу раквересцев. Когда вдруг оказалось, что госпоже Тизенхаузен неоткуда, увы, взять компетентных писарей. Потому что один уехал, второй болен, третий, по ее мнению, вел слишком непристойный образ жизни, и она не могла опуститься до того, чтобы воспользоваться его услугами! И я хорошо помню, как молодой тогда господин фон Бар, узнав от меня, что говорила по этому поводу госпожа фон Тизенхаузен, насмешливо сказал:

— Человек, от чьих услуг она отказывается под предлогом его непристойного образа жизни, это Келлер — я рекомендовал его как самого умелого таллинского адвоката… Его непристойность заключается в том, что он не отказался переспать с некоторыми таллинскими дамами… Ха-ха-ха. Госпожа Тизенхаузен отвергает самого ловкого советчика, ох уж мне эта ложная святость и жеманство.

Однако за десять лет молодой человек фон Бар стал ого каким еще господином фон Баром. Его прежние критические прыщи исчезли в розовой гладкости. В первый момент я его даже не узнал. Да и он меня лишь после того, как я представился. И, разумеется, не по тем, десятилетней давности, неделям в суде, а по моей известности благодаря консистории. И он мне сразу сказал:

— Мой милый, о должности в суде сейчас не может быть и речи. Быть может, через несколько лет. Да и то — едва ли в Таллине. А кстати, говорят, эта ваша супруга раквереского купца необыкновенно хороша собой? Это правда?

Я ответил:

— Благодарю вас, господин фон Бар, за откровенный ответ честного человека. — И ушел.

Сжав челюсти, я шагал по городу, вышел через Большие Морские ворота на дорогу, ведущую к гавани, и зашагал по грязи и наперерез морскому ветру в сторону моря. Там, где конопатили лодки, схватил горсть пакли и на камне у порога постарался вытереть с башмаков грязь, потом вошел в дом. Мааде сразу же пришла спросить, что мне удалось. Она сидела у стола на табуретке и слушала меня, а я, стоя у окна, рассказывал ей, как все происходило. Насколько умел, легко, в анекдотическом свете. Я сказал:

— Да я особенно и не надеялся. Ведь и пошел-то больше для того, чтобы подразнить их там, в суде… Кстати, господам на Вышгороде стало известно, что ты, как господин фон Бар изволил выразиться, необыкновенно хороша собой…

В этот момент в окне, в просвете между голубыми коленкоровыми занавесками, я увидел Каалу. Он спускался по тропинке с вершины дюн. Из-за сильного ветра с моря он шел немного наклонившись вперед, втянув голову в плечи. И когда он уже совсем близко промелькнул за окном, мне показалось, что ему холодно, что он болен, что у него жар. Мы слышали, как он прошел через кухню в их комнату. Потом вернулся на кухню и постучал к нам в дверь, на мой ответ Каалу вошел и остановился на пороге. Глаз его не было видно, потому что он упрямо смотрел в пол. На побледневшем лице краснели пятна, ворот воробьиного цвета курточки был разорван.