В Валга мы пересели на эту самую узкоколейку. В Мыйзакюла, уже в темноте, поезд стоял дольше положенного. На станции нам объяснили, что в депо должно начаться собрание. Однако с получасовым опозданием мы все же отправились на Пярну. И проехали почти весь путь. Но отсюда, с Вальдхофской станции, мы дальше не двинулись. Когда мы сюда доехали, было около двенадцати часов ночи, сорок или пятьдесят человек окружили поезд. Сорок или пятьдесят забастовщиков, бунтовщиков, борцов за свободу, мазуриков, хулиганов — кто как их называет. Они отвели поезд на заводскую ветку и выпустили из паровоза пар. Потом несколько человек прошли по вагонам и сообщили: обслуга поезда присоединилась к бастующим. Поезд дальше не пойдет. Гражданам пассажирам — они так и сказали: гражданам пассажирам — придется эти три версты до Пярну пройти пешком.
У человека, который явился нам это сказать, в руке был фонарь, и при свете фонаря я его узнал. Он же меня в темпом купе не разглядел. Я сжал пальцы Кати и произнес:
— Если так, то господа революционеры должны позаботиться об извозчиках для наших чемоданов. Или господа революционеры сами понесут их в Пярну? Так или иначе, кто у вас этот вопрос решает? Или ты, Иоханнес, сам его решишь?
Мне показалось, что фонарь у него в руке дрогнул.
Мой племянник с Вальдхофской лесопилки поднес фонарь к нашим лицам:
— Ах, это вы, господин дядюшка… И супруга тоже…
Я сказал, ну не только чтобы его поддразнить, а все же иронично, как это соответствовало ситуации:
— Да. Ты ведь читаешь газеты. Мы закончили войну. Ваша партия давно кричала на правительство, что мы должны покончить с войной. Я вернулся из Америки после подписания мира. А вы нас вот таким образом встречаете. Это же смешно. Тебе не кажется?
Но этот парень явно уже нашелся. Да парнем его и нельзя назвать. В то время ему было уже двадцать пять лет. И должен сказать: если Хейнрих от перенесенной в детстве холеры что-то умственно и утратил, то, во всяком случае, на сыне его это не отразилось. Иоханнес сказал с не меньшей иронией, чем только что это сделал я:
— Ну, такой умный человек, каким вас считают, сам должен понять: если другие пассажиры справятся, так справитесь и вы. Желаю успеха.
— Спасибо. Я пойду за извозчиком.
— Здесь ночью нет ни одного извозчика. А если бы и был, мы запретили бы ему вас везти.
— Вот как. А почему?
— Он должен присоединиться к забастовке.
— О-о-о… А если я предъявлю свидетельство, что у меня больное сердце и мне нужен извозчик?
В то время сердце меня не беспокоило. Я просто хотел сбить его с наивной последовательности. Но этот проклятый мальчишка со светлыми глазами и белыми усиками стоял в красном отсвете фонаря в дверях купе и усмехался:
— Мы не посчитались бы с ним. Иначе правительство уже давно могло бы представить народу свидетельство, что у него обызвествление головного мозга, и народ должен был бы прекратить революцию!
Ха-ха-ха-ха! И я ищу слова. Ха-ха-ха-ха! Самая хитрая рыба на конференциях в Брюсселе, Гааге, Берне и прочих ищет слова… Разумеется, не долго. Разумеется, не дольше пяти секунд. Но мальчишке этого вполне достаточно, чтобы сказать «До свидания!» и захлопнуть за собой купе.
— Qu’est-ce qu’il t’a dit? Qu’ est-ce gu’il t’a dit?[64] — спрашивает Кати в темноте, на ощупь находит мою руку и придвигает меня к себе.
За тридцать лет она не выучила эстонского языка настолько, чтобы точно понять, что сказал Иоханнес. Я за это достаточно подтрунивал над ней: Кати, была бы ты сама чисто русской! А ты ведь немного русская, немного француженка, немного немка, немного даже, наверно, еврейка… Была бы ты дочерью Победоносцева! А ведь ты Катрин де Тур! Ты могла бы поинтересоваться и незначительными языками… Если вообще тебе подобает считать язык твоего мужа незначительным… А все-таки дело с места не сдвинулось. И вполне серьезно я ее не принуждал. Потому что я и сам отношусь к этому языку — нет-нет, не как к пустяку, но, честно говоря, просто у меня не было времени, чтобы как-то к нему относиться. А Кати опять спрашивает:
— Fred, je te demande: qu'est-ce qu'il t'a dit, ton neveu?[65]
Я объясняю и перевожу ей, с доскональной точностью. От удовольствия досадить на языке вкус горького миндаля: объясняю, что здесь среди ночи нет ни одного извозчика. А если бы и был, ему бы не позволили нас отвезти. Потому что он должен был бы присоединиться к бастующим. А если бы я предъявил свидетельство, что я сердечный больной и мне нужен извозчик, они бы с этим не посчитались.
— Mais pourquoi?![66]
— Потому что тогда и правительство — российское правительство, понимаешь, — уже давно могло бы представить им свидетельство, что страдает склерозом головного мозга. И им пришлось бы его тоже принять во внимание. И прекратить революцию.
Кати смеется как серебряный колокольчик, и пряди ее черных, невидимых в темноте волос щекочут мне щеку.
— C'est ça, ce qu’il dit?! Les révolutionnaires estoniens est-ce qu'ils ont tous tant d’esprit?![67]
— Едва ли, — говорю я, — потому что не все они Мартенсы. — И Кати звонко смеется. По-эстонски она, увы, понимает немного. Но маленькие дерзкие остроты она схватывает с полуслова, с четверти слова, даже просто из воздуха и заранее…
Ах, как мы тот раз добрались до Пярну? Очень просто. Тут же за станцией Вальдхоф, в доме, разбуженном остановкой поезда и шипением выпущенного пара, я нашел человека, который за два рубля продал нам свою садовую тачку. Немного испачканную навозом, но в остальном в полном порядке. Я поставил наши светло-желтые нью-йоркские чемоданы на тачку, и, болтая, мы с Кати дошли до дома. Через час мы были уже на Гартенштрассе. Но те пресловутые осенние месяцы девятьсот пятого года и пугающие события всего последующего времени нам только еще предстояли.
Мы опять движемся.
Чух-чух-чух-чух — интересно, откуда происходит слово «чухна»?[68] Чух-чух-чух-чух — медленно, беспомощно, смешно, важно — из Вальдхофа сквозь растущий на бывших дюнах молодой соснячок дальше, в направлении Сурью.
В сущности, ведь прекрасное июньское воскресное утро седьмого июня 1909 года.
Сегодня императоры встречаются в выборгских шхерах. Всё таким же образом — на яхтах — и в том же месте, где они встречались четыре года назад. В то самое время, когда мы с Витте были на пути в Америку. У того же острова Койвисто или Бьёркё, где Вильгельм вынудил Ники подписать договор, который перевернул бы весь мир, если бы Витте в свою очередь не вынудил Ники расторгнуть его… В каюте «Штандарта» с глазу на глаз Вильгельм подсунул Ники готовый текст договора, его собственной рукой написанный: Leurs Majestés les Empereurs de toutes les Russies et d’Allemagne, afin d’assurer le maintien de la paix en Europe, ont arrêté les Articles suivants d’un Traité d’AIliance défensif… Что Германия и Россия заключают оборонительный союз и обязуются всеми мерами поддерживать друг друга в случае, если та или другая сторона подвергнется нападению со стороны кого-то третьего. И наш император и самодержец пришел, кажется, в экстаз — от восторга, что подобный тертый калач, как его родственник Вильгельм, принимает его вдруг настолько всерьез… Во всяком случае, наш императорский куриный мозг совершенно не заметил, что под третьей стороной Вильгельм подразумевал конечно же Францию, что именно союз против Франции и был единственной целью Германии; но ведь с Францией у России уже двенадцать лет существовал такой же договор — что служило в то же время основой равновесия в Европе! — где под третьим имелась в виду, само собой разумеется, Германия… Ники об этом забыл и сдуру подписал. Он будто бы даже пролил слезу умиления в Вильгельмовы усы. И потом министрам хватило мороки, чтобы взять его подпись обратно.