— Мартенс, в какое время ты принес вчера чайник ко мне в комнату?

— В семь часов.

— Почему ты не постучал?

— Я постучал. Но вы не слышали. Вы разговаривали с братом.

— Ах, так?.. А о чем же мы говорили?

— Я не слышал.

— Как это не слышал?! У тебя же есть уши?!

— Мммм… Если не слушаешь, так не слышишь.

— Вот как…

Я смотрел в его очки. Я старался открыто, насколько мог, смотреть в его очки. Но казалось, что он мне не верит. Да-a, кажется, он потом подозревал меня. Поручение приносить чайник он сохранил за мной, это правда. Однако, по крайней мере теперь, мысленно возвращаясь назад, я думаю, что он стал меня немного бояться. А когда он год спустя так твердо поддерживал меня в моем стремлении поступить в гимназию, то — как мне стало казаться — не только от уверенности, что мне действительно есть смысл Дальше учиться, но и из желания поскорее от меня избавиться.

5

А я ведь, в сущности, не знаю, что это за окно, в которое уже давно смотрю и за которым проносится зеленый сосновый лес… Все то же окно крохотного вагона… и в вагоне едет еще более или менее бодрый старик, тайный советник Фридрих Фромхольд Мартенс, едет из Пярну в Петербург… Потому что министр иностранных дел империи срочно вызывает его на совещание… Им же не обойтись без него, без тайного советника Фридриха фон Мартенса, которому скоро исполнится шестьдесят четыре года… Или это окно кареты, а вагон — не вагон, а карета, которая едет… восемьдесят девять лет назад по шоссе между сосновыми лесами из Касселя в сторону Франкфурта… как же эти места там назывались, разные Обер- или Нидер-Омены… И в карете придворный советник Георг Фридрих фон Мартенс спешит во франкфуртский бундестаг… Там он занят в трех или четырех комиссиях, и они никак не могут без него обойтись… У придворного советника все еще ясная голова, и он легок на подъем, хотя ему скоро шестьдесят пять…

…И как ему не быть в плохом настроении? Как же ему не беспокоиться? Как же мне не нервничать?..

…Господи боже, я же всю жизнь говорил: государи — наши любезные друзья, но наука еще более любезная подруга! Это не значит, что я отказался бы или мог отказаться от должной почтительности к государям. Но говорят, будто я переусердствовал по ложному адресу… Говорить легко. Теперь, когда французы ушли с нашей земли и нет больше ни вестфальского короля, ни королевства, и я снова на своей прежней службе в Ганновере, после некоторых трудностей, правда, а все же… Ну а теперь многие говорят (не в лицо мне, конечно, а за спиной): да-да-а, все его Recuel и Précis' и так далее, и его заслуги на Венском конгрессе, и все прочее — слов нет. Однако кто при французской власти ездил в Париж кланяться Наполеону?! Он! Сам он, конечно, говорит, что ездил по распоряжению Гёттингенского магистрата… Мало что! Разве магистрат мог бы ему приказать и он не мог бы уклониться, если бы он сам — вопреки всем сомнениям и метаниям — не был внутренне готов услужливо-польщенно поехать к императору?! Он говорит, конечно, что ездил туда ради Гёттингенского университета! И что добился для университета императорского покровительства. Но кроме того и прежде всего он добился там личного расположения! Он, разумеется, говорит, что относительного, весьма мимолетного… Это всегда твердят все перебежчики! Все предатели! Но он и был им. Ибо достиг у Наполеона такого благоволения, что наш (тьфу, то есть вестфальский) король Жером — а ведь он родной брат узурпатора, не забудем этого — сколько раз любезно принимал его у себя, перетащил к себе в Кассель и назначил членом своего Вестфальского государственного совета — Membre du Conseil supérieur de l'Etat de Congo…[87] Стоп-стоп-стоп, сейчас y меня, кажется, что-то перепуталось…

Я просыпаюсь от толчка, и не знаю, совсем или не совсем, и чувствую себя еще отвратительнее, чем только что. Мы стоим где-то среди сорняков и леса. Под окном вагона узкий перрон. Королева Виктория (которая восемь лет как умерла, бог мой) идет по перрону, семеня толстыми неуклюжими ногами старой бабы, на голове серый платок, в руке маленький бидон с молоком, и исчезает в вагоне третьего класса. Так и есть, мы стоим на станции Сурью и через минуту поедем дальше. А я как написал, так и написал! Безусловно. Ни одного слова я не возьму обратно. Я — Фредерик де Мартенс, Membre du Conseil supérieur de l'Etat de Congo, определенный на службу бельгийским королем Леопольдом Вторым с личного разрешения императора Александра Третьего. Я ни от чего не откажусь. Только вот этот проклятый портфель, который поезд проклятыми рывками миллиметр за миллиметром придвинул ко мне, так что я под его тяжестью почти задыхаюсь, — я отодвину его подальше от себя. Подальше… вместе с этой злосчастной книгой, которую я бросил в портфель: второй дополнительный том Брокгауза и Ефрона. И все-таки я не возьму обратно того, что написал. Нет. Потому что каждое слово — правда. Все, что я по этому поводу сказал. Я помню все дословно. Как почти все те тысячи страниц, что мною написаны, так и эти две-три — из моего сочинения «Восточная война». Anno 1879:

Обнародованием циркуляра Государственного канцлера от 11 апреля и Высочайшего манифеста от 12 апреля Россия, торжественным образом, объявила себя в войне с Оттоманскою империею. Русское правительство признало необходимым известить об этом событии еще специальною нотою от 12 апреля турецкого поверенного в делах в Петербурге Тевфика-бея, которому, вместе с тем, предписало взять свои паспорты. «Что же касается турецких подданных в России, — продолжает нота, — то те из них, которые пожелают покинуть страну, могут это сделать; те же, которые предпочли бы оставаться, могут вполне рассчитывать на покровительство законов».

За день до этого, то есть одиннадцатого апреля, русский поверенный в делах в Константинополе г-н Нелидов от имени своего правительства объявил Порте, что, во-первых, дипломатические отношения между Россиею и Турциею прерваны; во-вторых, германские консулы приняли на себя защиту интересов русских подданных… Вслед за тем и в тот же самый день г-н Нелидов выехал из Константинополя в сопровождении всего личного состава как посольства, так и консульства.

Однако совершенно невероятным представляется тот факт, что, несмотря на все только что изложенные акции, турецкое правительство все-таки находило возможным обвинить Россию в том, что она начала военные действия без объявления войны!

От чего следовало бы мне здесь отказаться? Ни одного слова я не взял бы обратно, хотя то написано тридцать лет назад. Я скажу: время способно отполировать истину и сделать еще более очевидной. И касательно следующей страницы могу от чистого сердца сказать то же самое.

Такое обвинение может казаться совершенным абсурдом ввиду представленных документальных данных, но тем не менее оно было высказано турецким правительством в депеше к представителю его в Лондоне от 13 (25) апреля. Оно объявило сообщение, сделанное Тевфику-бею в Петербурге «анормальным и противным правилам, всегда соблюдаемым всеми цивилизованными народами». Руководствуясь «чувством человеколюбия», Блистательная Порта просила о посредничестве великих держав, согласно статье VIII Парижского трактата 1856 г., между тем как Россия с «презрением относится к всем своим международным обязательствам». Этого мало: сам султан жаловался вновь назначенному английскому послу, сэру Ляйарду, на то, что Россия начала войну без предварительного объявления ея — without previous declaration of war.

В виду таких заявлений турецкого правительства не знаешь, чему больше удивляться — недобросовестности или наивности его. В самом деле, после всех вышеупомянутых заявлений русского правительства, обвинение его в начатии войны без формального ея объявления нельзя не признать крайне дерзким поступком, могущим служить образцом тому, к каким средствам прибегала во время последней войны Турция, для того чтобы распространять в Европе самыя возмутительные небылицы насчет России и защитников ея чести и прав.