Но на этом я безнадежно на три дня застрял. А тут Цейгер потребовал от нас готовые работы. У большинства ни одной буквы не было на бумаге. Несколько мальчиков написали довольно длинно, но господин Цейгер их работу отклонил. Посмотрев на мои строчки, он бросил на меня взгляд сквозь свои сверкающие очки-колеса:
— Мартенс, ты сам это написал?
— Сам.
— Кхм. После уроков подойдешь ко мне.
Он положил мое незаконченное стихотворение в карман, после урока я подошел к его дверям в конце коридора позади нашей спальни и постучал.
— Herein![83]
Я вошел. Господин Цейгер стоял, расставив ноги, посреди комнаты, он, видимо, шагал взад и вперед по тряпичной дорожке, скрестив на груди руки и. держа в руке гусиное перо с воткнутым в него стальным. Листок с моим стихотворением лежал на его столе.
— A-а. Так ты говоришь, что сам написал?
— Сам.
— А наизусть помнишь?
Я отбарабанил ему эти пять строчек.
— Мхм. А ты знаешь, что значит: Le roi est mort, vive le roi?[84]
— Король умер, да здравствует король.
— Ведь знает… Ах ты жук… Мда. Жаль, что на roi в немецком нет рифмы.
Решение сразу же пришло мне в голову. Я сказал:
— Roi нельзя у нас сказать. У нас могло бы быть: Der Zar ist tot, es leb’ der Zar![85]
— Послушай, — он с восхищением взглянул на меня, потом его взгляд затуманился, ушел в себя и вперился в невидимую мне точку. — Есть! — он дал мне в руку перо: — Садись за стол и пиши на своем листке… — Он говорил мне и я писал:
Назавтра во время утренней молитвы в школьной зале господин Цейгер опять держал перед нами речь по тому же поводу, то есть по поводу смерти императора. На те же самые мотивы, которые стали теперь мотивами нашего стихотворения. О нас, сиротках, в защищенной гавани сиротской школы. И как мы горюем, что потеряли нашего любимого отца и незабвенного пастыря. И о том, как наш Императорский дом поможет нам пережить горе, ибо даст нам нового царя. И видит бог, когда разрумянившийся господин Цейгер дошел до дорогого пастыря и стал говорить, что светлой памяти усопший служил великим примером для всех правителей Европы, он от волнения пустил петуха и по румяным щекам из-под блестящих очков-колес со стыдливой торопливостью скатились две-три сверкнувшие слезинки — помню, как я подумал: прямо будто его очки окотились… И тут он провозгласил, что я, маленький Фридрих Мартенс, третьеклассник, написал по этому поводу достойное похвал славное стихотворение, и приказал мне прочитать его в присутствии всей сиротской школы.
Это было мое первое публичное выступление. Волновался я немного больше, чем позже, по крайней мере до сорока лет. Только после сорока я перестал волноваться во время выступлений. Но в тот первый раз я нервничал, конечно, порядком. Мне казалось, что у меня пересохло во рту, что голос у меня хрипит, и перед сотней детских лиц, слившихся в одно туманное пятно, мне пришлось сделать над собой огромное усилие. Все же в тот первый раз едва ли это было внешне заметнее, чем позже, на всех брюссельских, гаагских, женевских конференциях.
Я продекламировал стихотворение. Стоя на маленьком подиуме, под беломундирным и чернокреповым портретом императора, который не успели еще заменить портретом Александра II. Цейгер закончил молитву, жестом подозвал меня к себе, отослал детей в классы и сказал:
— Мартенс, до сих пор третьеклассники по очереди каждый день в семь часов вечера приносили из школьной кухни в мою комнату чайник. По очереди и бесплатно. Теперь это будет твоей обязанностью. Каждый день ровно в семь часов. И за плату. Я буду платить тебе двадцать копеек в месяц.
Разумеется, это поручение вызвало ко мне зависть, о неизбежности которой я в то время не догадывался. И проявления которой я не умел видеть. Но я хочу вспомнить не детскую зависть. А нечто гораздо более взрослое и страшное. (Странно, почему это так меня мучает, что опять вынуждает прокрутить все перед глазами?..)
Уже недели две я носил Цейгеру чайник. Мне полагалось принести его к нему в комнату и поставить на поднос к чашкам на маленьком столике за высокими книжными стеллажами. Каждый раз при этом Цейгер, сидя у окна в своем кресле, заводил со мной разговор. Или говорил что-нибудь о книгах, которые лежали на столе рядом с чашками:
— Посмотри книгу, там лежит. Это интересное сочинение. «Путешествия Гулливера». Тебе нужно ее прочитать.
Я поставил чайник на поднос и стал перелистывать книгу из удивительно легкой толстой белой бумаги.
— Я не знаю английского языка…
— Выучишь, выучишь, — сказал Цейгер с покровительственным пылом.
Я стал перелистывать книгу и нашел там удивительные, выполненные чистыми линиями, фантастические рисунки: карлики, люди и великаны, закованные и без цепей… Ну, не думаю, что мой опыт универсальной относительности весь идет оттуда, из-за цейгеровских стеллажей… или, во всяком случае, не только от иллюстраций к «Гулливеру»…
Однажды вечером, уже, должно быть, в апреле, я, как обычно, подошел в семь часов с горячим чайником к двери Цейгера и постучал. Он не откликнулся. Идти с чайником обратно в кухню было ужасно далеко, да еще по лестницам. Я подергал дверь. Она не была заперта. Я вошел в комнату и дверь за собой закрыл. Прошел за стеллаж, поставил чайник на стол и увидел «Путешествия Гулливера». Книги этой вчера и позавчера на столике не было; возможно, она лежала на полу возле постели Цейгера, а сейчас опять была здесь. Я раскрыл ее и стал изучать, как же карлики связали спящего Гулливера… И тут в комнату вошел Цейгер вместе со своим братом. За стеллажом они не были мне видны. Я узнал их по шагам и голосам. Я стоял несколько испуганный. Знаю, мне следовало выйти, извиниться и объяснить, что я принес чайник, и так далее. От детского смущения я чуть помедлил. Совсем не из желания услышать что-то неожиданное…
Они прошли мимо стеллажа и сели в кресла.
— Что ты хотел мне сказать? — спросил брат Цейгера.
— Ты видел дядю Михаила до его отъезда в Германию?
— Нет. Он почему-то так неожиданно уехал, что я его не повидал.
Цейгер сказал шепотом:
— Император умер вовсе не от нервной горячки.
— А от чего же?
— От яда, — прошептал Цейгер.
— Что ты говоришь? Кто же дал ему яд?
— Знаешь, я толком не понял из его слов, сам он или его коллега, доктор Карелл.
— Господи! Ты что, с ума сошел?..
— Но не тайно. Старик велел. Понимаешь? Это произошло по приказу самого императора…
— Но почему же…
— Ну, потому, что он загнал государство в яму, в которой мы и сидим. А вытащить обратно на дорогу не сумел. И гордость дальше не позволила…
— И правильно сделал. Ей-богу, — сказал брат Цейгера.
— Правильно, конечно, — подтвердил Цейгер, — он же в Крыму полмиллиона уложил. В два раза больше, чем все враги, вместе взятые. И какое повсюду насилие. Какое хозяйственное разорение.
Не знаю, о чем они говорили дальше. Я стоял — нет, не намеренно, а от растерянности и страха — две, три, четыре минуты, неподвижно и беззвучно. Потом как можно тише шагнул к двери — стеллаж у окна загораживал меня от сидевших, — приоткрыл дверь, выскользнул наружу и опять так тихо, как сумел, закрыл ее за собой и помчался по коридору за угол в уборную.
Я не знаю, слышали ли они, как я вышел, или не слышали. Во всяком случае, инспектор на следующий день спросил: