В 1897 между Англией и Венесуэлой была заключена конвенция, в силу которой учрежден третейский трибунал для фиксирования границы между английской Гвианой и Венесуэлой. Четыре члена, назначенные спорящими сторонами, выбрали суперарбитром М-са. Заседания суда происходили с июня по сентябрь 1899… Так глупо, все жаркое лето в городе… Правда, в таком приятном, как Гаага… Между заседаниями мирной конференции… Кати приехала туда в конце июня… Иногда нам удавалось после обеда поехать поездом к Северному морю, погулять во время отлива по серому, мокрому песку и послушать шум вечернего прилива… М. предложил суду составленный им регламент судопроизводства, который был принят судьями: суд под председательством М. произвел громадную работу, рассмотрев 2650 документов, и принял единогласно решение… Я и сейчас помню: от острова Корокоро вдоль реки Куюни до Рораймских гор, которые никто из арбитров никогда в жизни не видел… Вопрос о границе осложнялся тем обстоятельством, что где-то далеко за Ориноко было недавно обнаружено какое-то количество золота, которое в одинаковой мере интересовало и Венесуэлу и англичан, бедную Венесуэлу и богатых англичан, так что опять пришлось маневрировать, далекому от этого человеку просто даже не представить себе… В феврале 1904 года М. написал в «Новом времени» статью по поводу открытия Японией военных действий против России, в которой доказывал, что Япония нарушила международное право, начав войну без объявления военных действий. В печати было отмечено то противоречие с самим собою, в которое впал М., высмеивавший в своем сочинении о Восточной войне Турцию за ее архаический протест против открытия Россиею военных действий в 1877 году без предварительного объявления войны, и утверждавший (как и в своем курсе международного права), что формальное объявление войны как обязательное требование отошло за полной ненадобностью в область истории… Первое, что я скажу: какая недисциплинированная фраза! Какое водообилие у господина Водовозова… И второе: какое свинство… Конечно, в какой-то мере я был к этому подготовлен. Потому что, как он говорит, в печати было отмечено, ну хорошо, было отмечено. Да он сам и есть главный среди отметивших. Однако послушайте — случайное, полуфельетонное, ерундовое, так сказать, упоминание в газете ведь совсем не то, что увековечивание в энциклопедии… Даже эти уколы в газетах с их невежественной, плохо информированной преднамеренностью доставили мне несколько бессонных ночей. Да, обрекли меня на несколько бессонных ночей и несколько конфузных бесед. Когда доброжелательные люди приходили и давали советы, как мне аргументировать возражения фельетонистам, как будто кто-нибудь знает лучше, чем я, к каким следует прибегнуть аргументам, и я улыбаясь делал вид (о боже, человек же всегда в таких случаях делает вид), будто эта газетная грязь не забрызгала меня даже до колен, а на самом деле несколько дней я ходил с таким чувством, будто выпачкан по самую грудь… Однако я быстро избавился от этого ощущения. Почти полностью. Потому что журналисты стали позволять себе такой уличный тон, что за ним я начисто забыл замечания по поводу противоречий… Впрочем, они и до сих пор позволяют себе неслыханные выражения, я имею в виду журналистов… Вот здесь же, во вчерашнем номере «Пяэвалехт», напечатано, что Пуришкевич на заседании Думы назвал Чхеидзе и других кавказскими обезьянами, а они Пуришкевича — психопатом… И подобное печатается сейчас в газетах так часто, что во всем этом адресованные мне уколы рассеялись и затерялись, подобно иголке в стоге сена. Однако энциклопедия нечто совсем иное. Написанное в энциклопедии остается почти навечно. В ней Пуришкевича не назовут психопатом (как бы это ни соответствовало истине)… А господину Водовозову предоставляют свободу действий, и он энциклопедически глумится надо мной… Почему подобная личность пользуется такой свободой?1 И чтобы у меня бесповоротно и навсегда осталось ощущение, что мне наплевали в лицо, он заканчивает свою статью таким пунктом: Отмечено было также, что М. не мог не знать той ноты японского правительства от 24 января 1904 года (в России официально не опубликованной), которая была несомненным объявлением войны

Я смотрю в окно и вижу, что этот зеленый с коричневыми стволами лес раз за разом все больше сливается в моих глазах — постепенно сереет, еще больше сереет, становится серой мглистой стеной… Теперь-то я знаю: это отрешение от мучительных мыслей — самозащита, которой я в молодости не умел пользоваться, а сейчас в нужную минуту она приходит мне на помощь, как и Кати… и она ведь тоже…

6

Кати… боже мой, как хорошо, что ты здесь… Но как ты оказалась в поезде? Просто пришла… Ну конечно, ты всегда умела просто прийти… Значит, ты вошла на станции Сурью? Вместе с королевой Викторией? Да, ее я заметил, а тебя не увидел, прости… И ты до сих пор меня искала? Ты права, слишком много я все эти годы бывал вдали от тебя. И может быть, я действительно больше внимания обращал на королев, чем на тебя. Но сейчас я здесь. И ты здесь. Сейчас мы вместе едем. Куда? Нет, нет, нс туда, не в ту жизнь, ну, знаешь, в которой в Гёттингене и Вене ты была госпожа фон Мартенс и в то же время вдовствующая госпожа фон Борн, урожденная Магдален Веннель, дочь французского виноторговца с Ауэрбаховского двора… Но разве тогда мы были счастливее, чем позже? Нет… Так что туда мы не поедем. Постараемся справиться с нашей позднейшей жизнью. Ты ведь мне поможешь? Спасибо. Я знаю. Ты всегда мне помогала. А сейчас мне это особенно необходимо. Потому что, знаешь, теперь я хочу быть с тобой совершенно откровенным. Разве я прежде не был? Ох, не спрашивай. Просто из человеколюбия. Ты сама понимаешь… Но почему вдруг теперь? Полная откровенность — почему? Я скажу тебе почему: от страха смерти. Нет, не пугайся. Зачем бояться такой естественной вещи? Да, у меня страх смерти. Почему? Не знаю. Если бы знать причину, наверно, его бы и не было. Нет-нет, не бойся, мой страх не слишком гнетущий, не слишком парализующий. Вполне обычный страх смерти. Необычно лишь то, что прежде я никогда так явственно его не ощущал… Ах, вообще… откровенность… страх смерти. Смертельный настрой — откровенный страх… Ох, Кати, прости, что я болтаю, ведь у нас и в самом деле нет времени. Я хочу начать сначала. Откровенность можно установить, только если с самого начала. Помнишь, когда ты была еще такая, какая ты сейчас сидишь здесь, напротив меня… Помнишь, когда я первый раз пришел в дом Николая Андреевича, в дом твоего отца. Ему требовался человек, который проштудировал бы материалы коммерческого суда, нужные ему для работы. Они становились все более необозримыми, а у него появились первые признаки склеротической утомленности. Кстати сказать, довольно рано. Он обратился к Ивановскому, и тот порекомендовал ему меня. Я только что вернулся из первой учебной поездки в Швейцарию, Бельгию и Германию и начал читать первые лекции в университете. Молодой приват-доцент. Осенью семьдесят первого года. Я пришел к вам. Ванда Авраамовна была в Сестрорецке. Николай Андреевич беседовал со мной. В то время он носил такую императорскую бороду, что за ней я не разглядел его отношения ко мне. Но он вдруг пригласил меня к чаю — и я понял: рекомендация Ивановского, поддержанная его личным впечатлением, взяла верх. А за чайным столом, помнишь, там, в длинной, синей столовой… была ты, Кати… Все сорок лет я тебе говорил, что влюбился в тебя с первого взгляда. Но мне хочется хоть небольшой защиты от смерти, и я признаюсь: сорок лет я тебе лгал. Я помнил тогда, откуда я явился. И был уже достаточно умен — нет, нет, теперь, во имя нашей новой полной откровенности, не достаточно умен, а достаточно ловок, достаточно испорчен, и я сразу запретил себе влюбиться в дочь сенатора. Я разглядывал тебя. Ты была точно такая, какая и сейчас — сидя здесь, в купе, напротив меня. Но я сказал себе: да, славная, восемнадцатилетняя девушка. Даже остроумная. С довольно интересным лицом: смотри, какая посадка головы. Будто полуоткрытый черный тюльпан на белом стебле. Красивый маленький прямой нос и несколько экзотические, в профиль едва очерченные ноздри. А под высокими дугами бровей — темно-серые, чуть выпуклые глаза, любознательные, гордые, страстные, не поймешь какие… Но, видишь, когда она встала (чтобы принести из буфета ложечки для смородинного варенья), то обнаружилась некоторая непропорциональность (да, да, я сразу нашел аргументы, чтобы не влюбиться): девичьи плечи, маленькие, торчащие груди, очень тонкая талия, а ниже, под модным серым платьем шанжан, гривуазно крутобедрый зад — она сама будто ложка для варенья, которую подает на стол, подумалось мне. Понимаешь, чтобы неизвестно откуда явившийся homunculis novus был защищен от влюбленности в сенаторскую дочь, он — непристойный мужлан — сравнением с ложкой делает девушку в своих глазах смешной… Кати, ты это понимаешь? Способна ли ты простить, что я внушал себе, будто в твоих, ну да, несколько излишне женственных бедрах есть что-то смешное, что-то даже пошловатое, и делал это для того, чтобы бедный парень не влюбился в сенаторскую дочь? Даже когда в семьдесят третьем я стал экстраординарным профессором, когда я почти смел смотреть в твою сторону… Господи боже мой, даже еще тогда, когда получил от императора поручение, и начал с ним блестяще справляться, и сразу стал на ноги, даже еще тогда, вначале… Но тогда уже несколько наигранно и чтобы поднять и проверить свой личный престиж…