Все было просто, ясно. И месяц — не столь уже долгий срок. Но я опять забормотал, понес какую-то ахинею насчет здоровья, слабых сил, неумения… Я торопился, будто хотел поскорей вытолкнуть из себя эти клейкие, тянучие фразы.
Майор слушал чуть склонив голову; внимательно смотрел из-под прямых, выгоревших бровей; мне казалось — сейчас он не вытерпит, скажет: «Не будь же ты сукиным сыном, братец!» Я сбился и замолчал.
Майор сказал:
— Идите отдыхать, а то снова не выспитесь, — и кивнул на дверь.
Я добрел до койки, но заснуть не мог, — лезли в голову суматошные мысли. Я был расстроен, я не знал, как поступить завтра: или заартачиться, или махнуть рукой, протерпеть этот месяц… Авось привыкну…
Ворочаясь с боку на бок, я разбудил Петю Кавунка. Тому сразу захотелось курить, мы вышли в коридор, свернули по цигарке. Петя по моему лицу понял, что я раздумываю над горькой своей судьбой.
— Ничего! — утешающе сказал Петя. — Когда другие новобранцы к нам приходили, еще смешней было…
— Значит, я смешной?
— Не, ты еще ничего. А вот был повар у нас, по фамилии Несурадзев. Назначили его первый раз дневальным. Приходит командир, спрашивает: «Несурадзев, почему беспорядок?!» А он отвечает: «Я за порядком слежу, беспорядок меня не касается».
Лицо у Пети лукавое, и я невольно улыбаюсь. Пусть нехитрая шуточка, но и от нее на душе теплей.
После разговора с Петей мне почему-то стало легче. Забрался я в койку и сразу уснул.
И вот начался, потянулся этот месяц.
Сперва я отсчитывал дни, потом бросил, потому что, когда их считаешь, они тянутся еще медленней. И о тихой канцелярской комнате, о чистой бумаге, о легкой писарской доле я старался не думать тоже.
Я долго отставал от других солдат. Не потому, что я был уж таким белоручкой, нет. Мне и прежде доставалось работать. Но все же такого труда, как здесь, я не видывал никогда.
Мы должны были закончить ремонт аэродрома до наступления холодов. Задания давались жесткие, и если ты их не выполнял — оправдания не выслушивались. С тебя, как говорил Петя, «сгоняли стружку».
Я понял, что это за стружка, когда меня поставили перед строем и майор Чиренко объявил, что я работаю плохо. Я стоял и боялся взглянуть в лица солдат. Ведь если я не выполнял задания, значит, кому-то из этих парней приходилось работать за двоих.
Через полмесяца мозоли на моих руках стали желтыми и твердыми, как старая кость. Они уже не болели, только сжимать руку было неловко, будто она сунута в брезентовую перчатку.
Я хорошо помню тот день, когда я впервые сработал свою норму. Я разгружал самосвалы с жидким бетоном. Его привозили на аэродром издалека, и надо было скидывать его быстро, чтобы он не успел затвердеть. Самосвалы подкатывали один за другим; обутый в резиновые бахилы, я влезал в кузов и совковой лопатой спихивал густеющий бетон, — сам он уже не вываливался.
Тут некогда было отдыхать, некогда перекуривать; едва опорожнялась одна машина, как прибывала другая, и надо было снова лезть и спихивать серое бетонное, тесто.
Я работал и невольно удивлялся тому, как ловко двигается мое длинное, неуклюжее тело. Оно вдруг здорово поумнело и действовало само, не дожидаясь, пока распорядится голова. Ноги сами раскидывались циркулем и плотно врастали в наклонное дно кузова, сама собой нагибалась спина, руки быстро перекидывали черенок лопаты.
Я давно устал, и мне казалось, что, разгрузив вот эту, последнюю машину, я обессилю вконец и уже больше не смогу пошевелиться. Но подъезжал новый самосвал, шофер, выскочив на подножку, кричал: «Давай, швейк, шевелись!» — и я вскарабкивался снова, и опять сами собой двигались спина и руки. Потом усталость притупилась, а может, я просто забыл о ней. И когда не подоспела очередная машина, я разозлился и начал ругаться, и только от подошедшего сержанта Лапиги узнал, что это конец, работа завершена.
Вечером майор сказал коротко, что я выполнил задание. А я чувствовал себя именинником, мне было радостно, словно я выдержал, выстоял в каком-то очень важном испытании.
Меня пошатывало от слабости, но я решил веселиться, и мы с Петей отправились на репетицию художественной самодеятельности. В клубе собрались со всех рот артисты.
Сначала две официантки из летной столовой разыграли пьеску про разоблачение шпиона; затем выступил ансамбль народных инструментов, в котором участвовал Петя.
Все шло гладко, но начальник клуба жаловался, что не хватает плясок. Стали искать желающих, пригласили Петю.
— Нет, — сказал он, — не гожусь. У меня ноги не тем концом вставлены.
И тогда вызвался я.
Меня просто подмывало в этот вечер, я не мог сидеть смирно. Ахнули два баяна, и я понесся по сцене. Летела пыль из щелей пола, тряслись декорации, а я все сильней грохотал сапожищами в отчаянной скачке. Все прыжки я творил на ходу, выдумывая чудовищные комбинации; это было свободное творчество, импровизация на тему «раззудись плечо»…
Потом, начальник клуба долго тряс мою руку, официантки смотрели горящими взорами, а Петя сказал восхищенно:
— Даешь!
Он тоже не подозревал, что я пляшу первый раз в жизни…
Так я отпраздновал свою победу.
И снова потянулись рабочие дни. С утра мы выезжали на аэродром, трудились и в холод, и в ненастье. А ночами частенько гремела команда: «Подъем!» — и мы шли на ветку разгружать вагоны. Я уже не боялся, что отстану от товарищей. Теперь я был равным.
Я сдружился не только с Петей Кавунком, но и с другими солдатами; я понял, до чего вкусен бывает конский рис (так у нас называли овсянку), поданный на ужин батальонным поваром Левой Лукериным, я распознал сладость крупной, как древесные опилки, солдатской махры, завернутой в потертую газету и горящей с треском и шипеньем…
Иногда я вспоминал разговор с майором и посмеивался. Вряд ли он верил в меня, назначая испытательный срок. А я уже теперь назубок знал, какую работу исполняют мои товарищи, я помнил о ней горбом, руками, ссадинами на плечах… Однажды писарь, истомленный ожиданием отъезда, напутал в наряде, выписанном мне и Пете Кавунку. Я высадил писаря из-за стола, взял бланк и сам заполнил его: расставил и тонны, и километры, и часы — все, что следовало.
Сержант Лапига покрутил круглой головой:
— В тютельку! Будет писарем работать как положено. Процента у него не накинешь…
Петя Кавунок поглядел на меня с одобрением и подтвердил:
— А то как же!
Он был доволен за друга.
Во второй половине месяца зарядили дожди; осенние, обложные, они секли землю сутками, и у них был такой одинаковый шум, что мы привыкли к нему и перестали его замечать.
К воде привыкнуть было трудней. Она оказывалась всюду — в отсыревшем сене, которым были набиты подушки; в портянках, которые надо было выжимать и обертывать на ночь вокруг голенищ; в отяжелевших шинелях, от которых уже несло кислым запахом.
В последнюю ночь месяца нас подняли, чтобы отвезти на аэродром. Предстояло спасать его от затопления.
Это была единственная работа, которую мне еще не доводилось исполнять…
Машина замедляет ход, перебирает скатами бревна на мостике. Впереди брезжит неясное зарево, — это на стоянке аэродрома горят фонари. Они оттянуты ветром в одну сторону и словно летят, пробивая жестяными колпаками струи воды и дождевую туманную пыль.
Сержант на ходу перемахивает через борт. Под сапогами его шумно плюхает вода. Прыгаем и мы.
— Вам с Кавунком чистить отводную канаву! — приказывает Лапига. — Начнете от рулежки, посмотрите тюбинг. Быстро!
Он строит остальных солдат и уводит их к стоянке. Мы с Петей вытаскиваем из кузова лопаты, озираемся.
Аэродромное поле похоже на озеро. Кругом — вода. Она рябая от волн и словно кипит. Возле нас еще пляшут желтые отблески, а дальше — густая темнота, лишь изредка вспыхивают в ней бледные пятна и полосы.
— Жисть солдатская — не флотская, по воде пешком броди! — философски замечает Петя и носком ботинка меряет глубину лужи. — Глыбко, туды ее в кружку.