Все было просто, ясно. И месяц — не столь уже долгий срок. Но я опять забормотал, понес какую-то ахинею насчет здоровья, слабых сил, неумения… Я торопился, будто хотел поскорей вытолкнуть из себя эти клейкие, тянучие фразы.

Майор слушал чуть склонив голову; внимательно смотрел из-под прямых, выгоревших бровей; мне казалось — сейчас он не вытерпит, скажет: «Не будь же ты сукиным сыном, братец!» Я сбился и замолчал.

Майор сказал:

— Идите отдыхать, а то снова не выспитесь, — и кивнул на дверь.

Я добрел до койки, но заснуть не мог, — лезли в голову суматошные мысли. Я был расстроен, я не знал, как поступить завтра: или заартачиться, или махнуть рукой, протерпеть этот месяц… Авось привыкну…

Ворочаясь с боку на бок, я разбудил Петю Кавунка. Тому сразу захотелось курить, мы вышли в коридор, свернули по цигарке. Петя по моему лицу понял, что я раздумываю над горькой своей судьбой.

— Ничего! — утешающе сказал Петя. — Когда другие новобранцы к нам приходили, еще смешней было…

— Значит, я смешной?

— Не, ты еще ничего. А вот был повар у нас, по фамилии Несурадзев. Назначили его первый раз дневальным. Приходит командир, спрашивает: «Несурадзев, почему беспорядок?!» А он отвечает: «Я за порядком слежу, беспорядок меня не касается».

Лицо у Пети лукавое, и я невольно улыбаюсь. Пусть нехитрая шуточка, но и от нее на душе теплей.

После разговора с Петей мне почему-то стало легче. Забрался я в койку и сразу уснул.

4

И вот начался, потянулся этот месяц.

Сперва я отсчитывал дни, потом бросил, потому что, когда их считаешь, они тянутся еще медленней. И о тихой канцелярской комнате, о чистой бумаге, о легкой писарской доле я старался не думать тоже.

Я долго отставал от других солдат. Не потому, что я был уж таким белоручкой, нет. Мне и прежде доставалось работать. Но все же такого труда, как здесь, я не видывал никогда.

Мы должны были закончить ремонт аэродрома до наступления холодов. Задания давались жесткие, и если ты их не выполнял — оправдания не выслушивались. С тебя, как говорил Петя, «сгоняли стружку».

Я понял, что это за стружка, когда меня поставили перед строем и майор Чиренко объявил, что я работаю плохо. Я стоял и боялся взглянуть в лица солдат. Ведь если я не выполнял задания, значит, кому-то из этих парней приходилось работать за двоих.

Через полмесяца мозоли на моих руках стали желтыми и твердыми, как старая кость. Они уже не болели, только сжимать руку было неловко, будто она сунута в брезентовую перчатку.

Я хорошо помню тот день, когда я впервые сработал свою норму. Я разгружал самосвалы с жидким бетоном. Его привозили на аэродром издалека, и надо было скидывать его быстро, чтобы он не успел затвердеть. Самосвалы подкатывали один за другим; обутый в резиновые бахилы, я влезал в кузов и совковой лопатой спихивал густеющий бетон, — сам он уже не вываливался.

Тут некогда было отдыхать, некогда перекуривать; едва опорожнялась одна машина, как прибывала другая, и надо было снова лезть и спихивать серое бетонное, тесто.

Я работал и невольно удивлялся тому, как ловко двигается мое длинное, неуклюжее тело. Оно вдруг здорово поумнело и действовало само, не дожидаясь, пока распорядится голова. Ноги сами раскидывались циркулем и плотно врастали в наклонное дно кузова, сама собой нагибалась спина, руки быстро перекидывали черенок лопаты.

Я давно устал, и мне казалось, что, разгрузив вот эту, последнюю машину, я обессилю вконец и уже больше не смогу пошевелиться. Но подъезжал новый самосвал, шофер, выскочив на подножку, кричал: «Давай, швейк, шевелись!» — и я вскарабкивался снова, и опять сами собой двигались спина и руки. Потом усталость притупилась, а может, я просто забыл о ней. И когда не подоспела очередная машина, я разозлился и начал ругаться, и только от подошедшего сержанта Лапиги узнал, что это конец, работа завершена.

Вечером майор сказал коротко, что я выполнил задание. А я чувствовал себя именинником, мне было радостно, словно я выдержал, выстоял в каком-то очень важном испытании.

Меня пошатывало от слабости, но я решил веселиться, и мы с Петей отправились на репетицию художественной самодеятельности. В клубе собрались со всех рот артисты.

Сначала две официантки из летной столовой разыграли пьеску про разоблачение шпиона; затем выступил ансамбль народных инструментов, в котором участвовал Петя.

Все шло гладко, но начальник клуба жаловался, что не хватает плясок. Стали искать желающих, пригласили Петю.

— Нет, — сказал он, — не гожусь. У меня ноги не тем концом вставлены.

И тогда вызвался я.

Меня просто подмывало в этот вечер, я не мог сидеть смирно. Ахнули два баяна, и я понесся по сцене. Летела пыль из щелей пола, тряслись декорации, а я все сильней грохотал сапожищами в отчаянной скачке. Все прыжки я творил на ходу, выдумывая чудовищные комбинации; это было свободное творчество, импровизация на тему «раззудись плечо»…

Потом, начальник клуба долго тряс мою руку, официантки смотрели горящими взорами, а Петя сказал восхищенно:

— Даешь!

Он тоже не подозревал, что я пляшу первый раз в жизни…

Так я отпраздновал свою победу.

И снова потянулись рабочие дни. С утра мы выезжали на аэродром, трудились и в холод, и в ненастье. А ночами частенько гремела команда: «Подъем!» — и мы шли на ветку разгружать вагоны. Я уже не боялся, что отстану от товарищей. Теперь я был равным.

Я сдружился не только с Петей Кавунком, но и с другими солдатами; я понял, до чего вкусен бывает конский рис (так у нас называли овсянку), поданный на ужин батальонным поваром Левой Лукериным, я распознал сладость крупной, как древесные опилки, солдатской махры, завернутой в потертую газету и горящей с треском и шипеньем…

Иногда я вспоминал разговор с майором и посмеивался. Вряд ли он верил в меня, назначая испытательный срок. А я уже теперь назубок знал, какую работу исполняют мои товарищи, я помнил о ней горбом, руками, ссадинами на плечах… Однажды писарь, истомленный ожиданием отъезда, напутал в наряде, выписанном мне и Пете Кавунку. Я высадил писаря из-за стола, взял бланк и сам заполнил его: расставил и тонны, и километры, и часы — все, что следовало.

Сержант Лапига покрутил круглой головой:

— В тютельку! Будет писарем работать как положено. Процента у него не накинешь…

Петя Кавунок поглядел на меня с одобрением и подтвердил:

— А то как же!

Он был доволен за друга.

Во второй половине месяца зарядили дожди; осенние, обложные, они секли землю сутками, и у них был такой одинаковый шум, что мы привыкли к нему и перестали его замечать.

К воде привыкнуть было трудней. Она оказывалась всюду — в отсыревшем сене, которым были набиты подушки; в портянках, которые надо было выжимать и обертывать на ночь вокруг голенищ; в отяжелевших шинелях, от которых уже несло кислым запахом.

В последнюю ночь месяца нас подняли, чтобы отвезти на аэродром. Предстояло спасать его от затопления.

Это была единственная работа, которую мне еще не доводилось исполнять…

5

Машина замедляет ход, перебирает скатами бревна на мостике. Впереди брезжит неясное зарево, — это на стоянке аэродрома горят фонари. Они оттянуты ветром в одну сторону и словно летят, пробивая жестяными колпаками струи воды и дождевую туманную пыль.

Сержант на ходу перемахивает через борт. Под сапогами его шумно плюхает вода. Прыгаем и мы.

— Вам с Кавунком чистить отводную канаву! — приказывает Лапига. — Начнете от рулежки, посмотрите тюбинг. Быстро!

Он строит остальных солдат и уводит их к стоянке. Мы с Петей вытаскиваем из кузова лопаты, озираемся.

Аэродромное поле похоже на озеро. Кругом — вода. Она рябая от волн и словно кипит. Возле нас еще пляшут желтые отблески, а дальше — густая темнота, лишь изредка вспыхивают в ней бледные пятна и полосы.

— Жисть солдатская — не флотская, по воде пешком броди! — философски замечает Петя и носком ботинка меряет глубину лужи. — Глыбко, туды ее в кружку.