Дезидерий. Не мхом и не гипсом, а усердием. Кто вытверживает слова, не поняв смысла, скоро их забывает, ибо слова, как говорит Гомер, ?????????[613] и легко улетают, если их не удерживает груз смысла. А стало быть, в первую очередь, старайся понять существо дела, потом обдумай еще и еще раз. И надо, как я уже сказал, приучить ум к тому, чтобы он мыслил сосредоточенно всякий раз, когда потребуется. А если у кого ум до того дикий, что к этому привыкнуть не способен, он для науки решительно не годится.
Эразмий. Я слишком понимаю, как это трудно.
Дезидерий. А у кого ум до того верткий, что не может задержаться ни на какой мысли, тот ни слушать долго не может, ни закрепить в памяти то, что узнал. Надежно оттиснуть что бы то ни было можно на свинце; на воде или ртути, которые всегда струятся и растекаются, нельзя оттиснуть ничего… Если бы тебе удалось приучить к этому свой разум, ты с наименьшими трудами запомнишь очень многое, — ведь ты постоянно находишься среди ученых[614], чьи беседы каждый день приносят столько достопамятного.
Эразмий. Да, конечно.
Дезидерий. Ведь, помимо речей за столом, помимо повседневных разговоров, ты сразу после завтрака выслушиваешь восемь изящных, остро отточенных изречений, выбранных из лучших авторов, и после обеда столько же. Подсчитай-ка, сколько наберется за месяц и за год.
Эразмий. Целая гора, если бы все упомнить.
Дезидерий. А раз вокруг говорят только по-латыни, и говорят хорошо, что мешает тебе в течение немногих месяцев выучиться этому языку, когда неграмотные мальчишки за короткий срок выучиваются по-французски или по-испански?
Эразмий. Последую твоему совету и испытаю свой ум — способен ли он привыкнуть к ярму Муз.
Дезидерий. Иного искусства запоминания, кроме старательности, любви и усердия, я не знаю.
Проповедь, или Дермард
Гиларий. Боже бессмертный! Каких только чудищ не рождает и не питает земля! До такой степени забыть всякий стыд! А еще «серафические мужи»[615]! Наверно, воображают, будто перед пнями дубовыми держат речь, а не перед людьми!
Левин. Что это Гиларий бормочет себе под нос? Наверно, стишки сочиняет.
Гиларий. С каким удовольствием заткнул бы я грязную пасть этому болтуну дермом!
Левин. Окликну его. Что с тобою, Гиларий? Отчего такой невеселый, вопреки своему имени[616]?
Гиларий. Ах, как хорошо, что ты повстречался мне, Левин! Сейчас выплесну в тебя всю горечь, которая накопилась в этой груди!
Левин. Чем в нас, так уж лучше в таз. Но что такое приключилось? Откуда ты идешь?
Гиларий. От святой проповеди.
Левин. Что поэту до святых проповедей?
Гиларий. Я святого не чуждаюсь, но тут напал на святость в том смысле, в каком Вергилий называет «святою» жажду золота, — на гнусную святость. Вот из-за таких пустобрехов я и не хожу к проповеди.
Левин. А где было дело?
Гиларий. В соборе.
Левин. После обеда? Об эту пору люди обыкновенно спят.
Гиларий. Хоть бы все люди спали для этого болтуна, едва ли достойного проповедовать даже перед гусями!
Левин. Гусь существо шумливое. Говорят, правда, что патриарх Франциск проповедовал как-то перед сестрами-птичками, и те слушали в глубоком молчании. Но разве по субботам тоже бывает проповедь?
Гиларий. Бывает, в честь святой Девы. По воскресеньям проповедуют Христа, а Матери подобает первенство.
Левин. О чем проповедник говорил?
Гиларий. Изъяснял Песнь Богородицы[617].
Левин. Избитая тема.
Гиларий. Но как раз под стать проповеднику. Я подозреваю, что ничего иного он и не знает. Так же, как, говорят, молено встретить священников, которые не знают ни одной службы, кроме заупокойной.
Левин. Итак, назовем его «Проповедником от „Величит“, или „Величительным проповедником“. Но что была за птица, в какие перья одета?
Гиларий. Очень схожа с коршуном.
Левин. А из какого птичника?
Гиларий. Из францисканского.
Левин. Что ты говоришь! Из святейшего братства? Может, из выродившейся породы, из тех, что зовутся «радующимися»[618] и ходят в темной рясе и в башмаках, подпоясываются белым поясом и не боятся — страшно вымолвить! — не боятся трогать деньги голыми руками?
Гиларий. Нет, из отборнейшего стада, из тех, что с наслаждением именуют себя «наблюдающими устав», носят рясу цвета золы, веревочный пояс и сандалии и скорее человека убьют, чем прикоснутся к деньгам.
Левин. Нет ничего удивительного, если между розами вырастет репейник. Но кто выпустил этого шута на такой проскений[619]?
Гиларий. Ты назвал бы его шутом еще с большею уверенностью, если бы увидал своими глазами. Высокий, дородный, щеки красные, брюхо торчком, плечи как у гладиатора — прямо атлет какой-то! И, насколько можно догадываться, за обедом выпил не одну кружку вина.
Левин. Откуда столько вина у того, кто не притрагивается к деньгам?
Гиларий. От короля Фердинанда[620]: наш гладиатор получал по четыре кружки на день из королевского погреба.
Левин. Худая щедрость! Но, может, он ученый?
Гиларий. Нет у него за душою ничего, кроме бесстыдства, негодяйства да разнузданного языка.
Левин. Что же ввело Фердинанда в заблуждение — почему бык очутился в палестре?
Гиларий. Собственно говоря, благочестие и королевская доброта: кто-то хорошо о нем отозвался, и король склонил голову к правому плечу.
Левин. Как Христос на кресте… А слушателей собралось много?
Гиларий. Как могло быть иначе — в прославленном храме, в Аугсбурге, во время сейма[621], на который император Карл созвал столько монархов со всей Германии, из Италии, из Испании, из Англии? Даже ученые пришли в немалом числе, особенно те, что состоят при разных дворах.
Левин. Едва ли этот хряк мог произнести хоть что-нибудь достойное такого собрания.
Гиларий. Зато произнес многое, что было достойно его самого.
Левин. Что же? Расскажи, наконец! Но сперва, пожалуйста, открой мне его имя.
Гиларий. Это ни к чему.
Левин. Отчего, Гиларий?
Гиларий. Мне неприятно делать одолжение таким скотам.
Левин. Как? Выставлять на позор — это значит одалживать?
Гиларий. Они почитают за величайшее благодеяние, если их выводят из безвестности каким бы то ни было способом.
Левин. Но все-таки назови мне имя. Я буду молчать.
Гиларий. Его зовут Дермардом[622].
Левин. Прекрасно его знаю! Это ведь он, Дермард, недавно в каком-то застолье обозвал нашего Эразма «диаволом»?
Гиларий. Он самый. Тогдашние его слова, правда, не сошли ему безнаказанно, но все же люди учтивые и доброжелательные приписывали их хмелю, опьянению.
Левин. А как он оправдывался в ответ на все укоры?
Гиларий. В сердцах, дескать, сказал.
Левин. «В сердцах»? Ведь у него ни сердца нет, ни души!
Гиларий. Но когда Дермард излил свое гнойное дермо всенародно, да еще в таком месте, да еще перед такими слушателями, при таком блестящем стечении монархов, наконец — это уже показалось непереносимым и мне, и всем образованным людям!
Левин. Рассказывай! Не томи!
Гиларий. Он долго, до крайности тупо и до крайности злобно нападал на нашего Эразма. «Появился в последнее время, — так он орал, — какой-то новый доктор Эразм. Виноват, оговорился: не Эразм, а осел!» И тут же объяснил народу, как «осел» по-немецки. Левин. Очень забавно!
613
Крылаты (греч.).
614
Типография Фробенов была одним из главных центров новой гуманистической учености к северу от Альп.
615
«Серафическим орденом» назывались францисканцы; доминиканцы носили звание «херувической братии».
616
Hilaros по-гречески — «радостный».
617
Песнь Богородицы — слова, которыми Мария, беременная Иисусом, отвечала на приветствие Елисаветы, матери Иоанна Крестителя. Этот евангельский текст («Евангелие от Луки», I, 46—56) чрезвычайно часто употребляется в богослужении.
618
См. прим. к «Нищим богачам», к словам: Ты, видимо, подозреваешь, что мы из тех, которые изменили… — «Радующимися» (гаудентами) назывались умеренные францисканцы (по-иному — конвентуалы), которые с 1517 г. составляли особый францисканский орден, отличный от францисканцев-обсервантов.
619
Проскений — так в античном театре называлась игровая площадка, на которой выступали актеры
620
Речь идет о младшем брате императора Карла V, в ту пору — короле Богемском и Венгерском.
621
Аугсбургский имперский сейм был созван летом 1530 г. с целью положить конец раздорам, вызванным Реформацией.
622
Настоящее имя этого францисканца было Медард; насмешник Эразм переделал его в Merdardus, чему полностью соответствует русское Дермард.