Солдат. Тут ты, пожалуй, прав.
Картезианец. Хулить бритую голову ты не можешь — ты ведь и сам коротко стрижешься, наверное, ради удобства. Бритье же, во всяком случае, делает голову чище, а пожалуй, и здоровее. Знаешь, сколько знатных господ в Венеции бреют голову целиком? А что нелепого в моем платье? Разве оно не прикрывает тела? Платье служит двойную службу — защищает от холода или зноя и прячет то, что велит прятать стыд. Разве моя одежда не исполняет обоих этих назначений? Или тебя изумляет ее цвет? Но какой цвет более приличествует любому из христиан, нежели тот, что всем дарован в обряде крещения? Да, да — было и тебе сказано: «Облекись в одеяние, белое как снег»[181]. Стало быть, это платье напоминает мне про обещание, которое я дал при крещении: всегда хранить чистоту сердца.
Далее, если одиночеством ты зовешь бегство от толпы, так пример подаем не мы, а древние пророки и даже языческие философы и вообще все, кто дорожил силой и ясностью духа. Скажу больше: поэты, астрологи и прочие, посвятившие себя подобным занятиям, когда задумают что-либо великое и необычайное, всегда ищут уединения. Почему, однако ж, ты толкуешь об одиночестве? Даже беседа с одним другом разгоняет тоску одиночества, а здесь у меня множество товарищей, и у нас всё сообща. Вдобавок и старые приятели навещают, и даже слишком часто. И тебе кажется, будто я живу в одиночестве, в пустыне?
Солдат. Но поговорить с ними можно не всегда.
Картезианец. Не всегда это и на пользу. И беседы тем приятнее, что долгие перерывы умножают удовольствие.
Солдат. Недурно подмечено. Мне тоже мясо особенно по вкусу на Пасху, после Великого поста.
Картезианец. Но и тогда, когда я вроде бы остаюсь в полном одиночестве, со мною собеседники куда более приятные, чем дружки по хмельному застолью.
Солдат. Где же они?
Картезианец. Видишь Евангелие? Из этой книги со мною беседует тот, кто некогда был красноречивым спутником двоим ученикам[182], которые шли в Эммаус, и, впивая медвяные его речи, не усталость они испытывали, а лишь несказанно сладостный жар сердца. Из этой книги со мною говорит Павел, из этой — Исайя и остальные пророки. Вот обращается ко мне несравненный Златоуст, вот — Василий[183], вот — Августин[184], вот — Иероним, вот — Киприан и прочие наставники; их ученость не уступает силе слова, а сила слова — учености. Знаешь ли ты собеседников, которых можно было бы сравнить с ними? И полагаешь ли ты, что в такое общество — а оно со мною всегда — может вкрасться скука одиночества?
Солдат. Мне бы они ничего сказать не сумели — я бы не понял.
Картезианец. А что за важность, чем питается это бренное тело? Живи мы в согласии с природою, оно бы довольствовалось самым малым. Твоя еда — перепелки, фазаны да каплуны, я живу одной рыбою[185], а кто из нас двоих плотнее?
Солдат. Тебе бы жену, как у меня, — поубавилось бы и сока и силы.
Картезианец. Верно: еще и поэтому с меня хватает любой пищи, даже самой скудной.
Солдат. Но выходит, что ты живешь на иудейский лад!
Картезианец. Ничего подобного! Мы если и не живем, то уж, во всяком случае, стараемся жить по-христиански.
Солдат. Как же — вы уповаете на одежду, на пищу, на всякие там молитвы и прочие обряды, а евангельским благочестием пренебрегаете!
Картезианец. Что делают иные, не мне судить, я же всему этому нимало не доверяюсь и цены не придаю почти никакой. Все свои упования я полагаю в чистоте души и во Христе.
Солдат. А тогда зачем соблюдаешь, раз не ценишь?
Картезианец. Чтобы хранить мир со своими братьями и никого из них не обидеть. Я бы никому не хотел нанести обиду из-за мелочей, которые ничего не стоит исполнить. Мы все-таки люди, в какое бы платье ни были одеты, а потому согласие или несогласие в самых ничтожных вещах утверждает или, наоборот, разрушает наше единомыслие. Бритая голова или цвет платья сами по себе не приближают меня к богу. Но что бы сказали люди, если б я отрастил кудри или надел такое платье, как у тебя?
Свое решение я тебе объяснил, теперь и ты, пожалуйста, объясни мне свое, и не забудь рассказать, куда подевались все дельные врачи, когда ты, бросив дома детей и молодую жену, отправлялся на военную службу, когда за ничтожное жалование нанялся убивать людей, да еще и с опасностью для собственной жизни! В самом деле, не с грибами и не с маковыми головками шел ты сражаться, а с вооруженными бойцами. Как ты думаешь, что злополучнее — погубить за плату христианина, который не причинил тебе никакого зла, или всего себя, и тело, и душу разом, обречь на вечную гибель?
Солдат. Убивать врагов не грешно.
Картезианец. Быть может, и так, если они нападают на твое отечество. Тогда, может быть, и благочестиво — биться за детей своих и супругу, за родителей и друзей, за алтари и очаги, за спокойствие всех сограждан. Но к твоему наемничеству это никакого отношения не имеет. Если бы тебя убили на войне, я бы и гнилого ореха не дал за твою душу.
Солдат. Не дал бы?
Картезианец. Не дал, Христос мне свидетель! Что, по-твоему, тяжелее, повиноваться достойному мужу (мы зовем его приором), который кличет нас на молитву, либо послушать Святое писание или спасительные наставления, либо воспеть хвалу богу, или же быть в подчинении у какого-нибудь варвара сотника, который чуть не всякую ночь гонит тебя в долгий поход, куда заблагорассудит, который ставит тебя под ядра бомбард и запрещает трогаться с места, покуда ты жив или покуда жив неприятель?
Солдат. Ты еще не все беды перечислил. Картезианец. Если я нарушу устав моего ордена, карою мне будет внушение или какое-нибудь другое легкое наказание. Тебе же, если ты хоть в чем-нибудь провинишься против воинских уставов, тебе — болтаться на виселице или идти сквозь строй; потерять в этом случае голову на плахе — великая удача!
Солдат. С правдою спорить не могу.
Картезианец. А твой наряд свидетельствует, что не слишком-то много денег несешь ты домой.
Солдат. Денег у меня давно ни гроша, зато долгов — не счесть. Я для того и завернул к тебе, чтобы попросить на дорогу.
Картезианец. Лучше б ты завернул ко мне, когда торопился на свою преступную службу! Но откуда такая нужда?
Солдат. Откуда, спрашиваешь? Все жалование, все, что удалось набрать грабительством, святотатством или простою кражею, — все ушло на пьянство, на девок да на игру в кости.
Картезианец. Ах ты несчастный! А тем временем жена, ради которой господь приказывает оставить отца и мать, горевала дома, брошенная с малыми детьми! И тебе еще казалось, что ты наслаждаешься жизнью, — посреди таких бедствий, таких злодеяний?!
Солдат. Меня то вводило в заблуждение, что рядом со мною чинили зло бесчисленное множество других. Я уже сам не понимал, что творю.
Картезианец. Боюсь, что жена тебя не узнает.
Солдат. Как так?
Картезианец. Лицо у тебя совсем другое. Из-за рубцов. Вот, на лбу, — что за рытвина? Можно подумать, будто у тебя рог вырезали.
Солдат. Знал бы ты, как было дело, ты бы меня еще поздравил с этим рубцом.
Картезианец. Почему?
Солдат. Потому что я был на волосок от смерти.
Картезианец. Что ж такого стряслось?
Солдат. Кто-то натягивал арбалет, а стальной лук лопнул, и осколок угодил мне в лоб.
Картезианец. И на щеке у тебя шрам чуть не в целую пядь.
Солдат. Эту рану я получил в схватке.
Картезианец. На поле сражения?
Солдат. Нет, за костями повздорили.
Картезианец. А на подбородке что за украшения?
Солдат. Это так, ничего.
Картезианец. Не испанскою ли чесоткою ты заразился? [186]
Солдат. Да, брат, угадал. Уж в третий раз болею, чуть не помер.
181
Эта деталь в чинопоследовании крещения ведет свое начало от обычаев древней церкви, когда крестили преимущественно взрослых и вновь окрещенного облекали в белое льняное платье, которое на Западе носили восемь дней, а на Востоке сохраняли до смерти, надевая лишь по самым торжественным случаям.
182
В «Евангелии от Луки», XXIV, 13—27, рассказывается о том, как после распятия воскресения Иисуса двое его приверженцев шли из Иерусалима в селение Эммаус и по дороге к ним присоединился Христос и беседовал с ними, оставаясь неузнанным.
183
Василий, по прозвищу Великий (329—370), — один из святых и Отцов восточной церкви, великий богослов и проповедник, талантливый писатель.
184
Августин — Аврелий Августин, епископ города Гиппона в Северной Африке (354—438 гг.), крупнейший писатель христианского Запада, святой и Отец западной церкви. Его многочисленные сочинения касались самых различных вопросов — от богословия до воспитания и музыки.
185
Картезианский устав категорически и безусловно запрещал мясную пищу.
186
Испанской чесоткой (или паршой) Эразм называет сифилис, который был тогда новою, еще почти неизвестною болезнью и носил эпидемический характер.