Менедем. Может, они хотели тебя нарисовать?

Огигий. Нет, я заподозрил совсем другое.

Менедем. Что именно?

Огигий. Что какой-то святотатец похитил что-нибудь из убора святой Девы и подозрение пало на меня. И вот, войдя в часовню, я обратился к Богородице с такою мольбой:

«О, единственная меж женами Матерь и Дева, Матерь блаженнейшая, Дева чистейшая, ныне, чистая, взираем на тебя, нечистые, приходим к тебе с приветствием, чтим тебя убогими нашими приношениями. Сын твой да ниспошлет нам дар подражания святейшим твоим достоинствам, да заслужим и мы благодатью святого Духа зачать в сокровенных глубинах душ наших господа Иисуса и, зачавши однажды, никогда не утратить. Аминь».

Затем я облобызал алтарь, положил несколько драхм, и, не мешкая, удалился.

Менедем. И как отозвалась Дева? Не возвестила ли каким-нибудь знаком, что молитва услышана?

Огигий. Я уже тебе говорил, свет там неверный, а Дева так и вовсе скрывалась в потемках по правую руку от алтаря. И главное, выговор мистагога так меня озадачил, что я и глаз поднять не смел.

Менедем. Стало быть, после того начала исход оказался не слишком веселый.

Огигий. Напротив — самый счастливый.

Менедем. Ну, слава богу! А то уж и у меня «сердце в колена упало», говоря словами Гомера. [360]

Огигий. После завтрака мы вернулись в храм.

Менедем. Как ты решился? Ведь тебя подозревали в святотатстве!

Огигий. Возможно, но сам-то я ни в чем себя не подозревал, а чистая совесть не знает страха. Мне непременно хотелось увидеть запись, к которой нас отослал мистагог. Долго мы ее разыскивали и наконец нашли; но прибита она так высоко, что не всякий глаз прочтет. Линцеем меня назвать нельзя, но и подслеповатым тоже не назовешь. И пока Олдридж громко читал вслух, я следил глазами неотступно, в столь важном деле не полагаясь целиком даже на него.

Менедем. Все сомнения рассеялись?

Огигий. Да, мне стало стыдно, что я сомневался, — с такою очевидностью было там все изложено: имя, место, все события, шаг за шагом. Коротко сказать — ничего не пропустили. Речь шла о некоем Гильоме из Парижа, человеке и вообще благочестивом, но особенно ревностном и усердном в розысках святых реликвий. Он объехал много стран, повсюду осматривая храмы и монастыри, и наконец добрался до Константинополя. (Браг этого Гильома был там епископом.) Когда он уже собирался в обратный путь, брат открыл ему, что есть одна монахиня, которая владеет млеком святой Девы, и если он сможет приобрести хоть малую толику — выпросит, купит или выманит хитростью, — то будет редкостным счастливцем, ибо все прочие реликвии, какие он собрал прежде, ничто против священного млека. И Гильом не успокоился до тех пор, покуда не вымолил половину. С этим сокровищем он считал себя богаче Креза.

Менедем. Еще бы! И вдобавок удача-то нечаянная!

Огигий. Спешит он прямо домой, но дорогою заболевает.

Менедем. О, как непродолжительно и несовершенно всякое человеческое счастье!

Огигий. Чувствуя опасность, призывает он тайно одного француза, самого верного из своих спутников, берет с него торжественную клятву хранить молчание и вручает млеко с таким наказом: если он возвратится благополучно, пусть возложит сокровище на алтарь святой Девы, чтимой в Париже, в царственном храме, и взирающей на воды Сены, которая разделяется и омывает храм с двух сторон, словно бы тоже воздавая должное могуществу Девы. Но буду краток: Гильома похоронили, француз поспешает на родину, но болезнь настигает и его. Не надеясь поправиться, он передает млеко другому спутнику, англичанину, наперед заставивши много раз поклясться, что тот завершит дело, которого сам он завершить не может. Француз умирает. Англичанин возлагает млеко на алтарь в присутствии каноников того храма (тогда они именовались еще уставными, как ныне каноники святой Женевьевы). От них он получает половину млека, увозит в Англию и наконец, ведомый святым Духом, доставляет Богородице Приморской.

Менедем. Что же, все очень последовательно и стройно.

Огигий. Мало того: чтобы и тень сомнения не закралась, обозначены имена викарных епископов, которые могут предоставить паломникам, посетившим святыню и сделавшим скромный дар, отпущение в меру своей власти.

Менедем. Что это за мера?

Огигий. До сорока дней.

Менедем. Значит, и в преисподней бывает день?

Огигий. Время, во всяком случае, есть и в преисподней.

Менедем. А если епископ за один раз исчерпает свою власть в полной мере, другим он уже ничего не сможет уделить?

Огигий. Напротив: все, что он отдаст, немедленно возместится, и происходит как раз обратное тому, что в бочке Данаид[361]. Бочку беспрерывно наливают, а она всегда пустая; отсюда сколько бы ты ни черпал, меньше не становится.

Менедем. Если сорок дней уделено ста тысячам, столько ж получит и каждый в отдельности? Огигий. Ровно столько же.

Менедем. А если кто, получив сорок дней до завтрака, перед обедом попросит еще сорок, можно ли дать? Огигий. Даже если по десяти раз за один час! Менедем. Был бы у меня дома такой ларчик! Тогда и больше трех драхм не надо — лишь бы никогда не переводились.

Огигий. С одинаковым успехом можешь пожелать себе сделаться золотым с головы до пят. Вернемся, однако же, к нашему рассказу. Нам приводили еще один довод, замечательно набожный и ясный: млеко Девы, которое показывают во многих иных местах, пользуется заслуженным почитанием, но все-таки меньшим, чем это млеко, потому что все прочее соскоблено с камней, а это пролилось прямо из сосцов Девы. Менедем. Откуда такая уверенность? Огигий. О, так поведала константинопольская монахиня, которая дала млеко.

Менедем. А ей, вероятно, сообщил святой Бернард. Огигий. Думаю, что да.

Менедем. Ему, уже в зрелые годы, довелось вкусить млека из той самой груди, которую сосал Младенец Иисус. Странно, что Бернарда прозвали «медоточивым»[362], а не «млекоточивым».

Но как это именуют «млеком Девы» то, что никогда не стекало с ее сосцов?

Огигий. Нет, оно тоже стекало, но, капая на камень, где случалось сидеть Богородице во время кормления, застывало и твердело, а после, божиим изволением, умножилось.

Менедем. Так-так. Продолжай. Огигий. Мы уже собирались уходить и прогуливались взад-вперед, поглядывая, не увидим ли еще чего, достойного обозрения, как вдруг опять появились мистагоги: они смотрят на нас краешком глаза, исподтишка показывают пальцами, приближаются, отступают, снова приближаются, мнутся в нерешительности и, по-видимому, очень хотят к нам обратиться, но не смеют.

Менедем. И тут ты уже совсем не боялся?

Огигий. Нисколько. Я повернулся к ним лицом, улыбался и глядел на них так, словно приглашая заговорить. Наконец один подошел и спросил мое имя. Я сказал. «Это ты два года назад прибил во исполнение обета табличку, писанную еврейскими буквами?» — «Я», — отвечаю.

Менедем. Ты умеешь писать по-еврейски?

Огигий. Нет, но у них все непонятное зовется «еврейским». Тут же, как я предполагаю, послали за ?????? ???????[363] обители, и он мигом подоспел.

Менедем. Какую должность это обозначает? Разве у них нет аббата?

Огигий. Нет.

Менедем. Почему?

Огигий. Потому что они не знают по-еврейски[364].

Менедем. А епископа?

Огигий. Тоже нет.

Менедем. Почему?

Огигий. Потому что Дева еще слишком бедна, чтобы купить посох и митру[365], — это ей не по средствам.

Менедем. И даже настоятеля нет?

Огигий. Нет.

Менедем. А этому что помехою?

Огигий. «Настоятель» — обозначение должности, а не духовной чистоты. Поэтому в обителях каноников слово «аббат» отвергают и отдают предпочтение слову «приор».

вернуться

360

«Илиада», XV, 279.

вернуться

361

Данаиды — пятьдесят дочерей Даная, царя Арюса (на Пелопоннесе). В брачную ночь все они, кроме одной, умертвили своих мужей и за это преступление терпят вечную муку в царстве мертвых — наполняют бездонную бочку (греч. миф.).

вернуться

362

Это прозвище святой Бернард (уже упоминавшийся выше) получил за сладость своих речей и писаний.

вернуться

363

Букв.: первый последующий (греч.).

вернуться

364

Слово «аббат» происходит от арамейского abba — «отец» (Эразм неточно возводит его к древнееврейскому ab — «отец»).

вернуться

365

Это знаки достоинства епископа.