Первые три номера прошли отлично. Рилла стояла в маленькой гримерной за сценой, глядя в окно на залитую лунным светом гавань, и повторяла стихи, с которыми ей предстояло выступить. Она была одна, остальные исполнители находились в большой раздевалке по другую сторону холла. Неожиданно она почувствовала, как чьи-то нежные руки обняли ее за талию, а затем Ирен Хауард запечатлела легкий поцелуй на ее щеке.

— Рилла, прелесть моя, у тебя сегодня просто ангельский вид. И поразительное самообладание… я думала, тебе будет ужасно тяжело из-за того, что Уолтер записался добровольцем, и вряд ли ты вообще сможешь не сломиться под тяжестью горя, но вот нахожу тебя совершенно невозмутимой. Как я хотела бы быть хотя бы вполовину такой мужественной, как ты.

Рилла стояла совершенно неподвижно. Она не испытывала абсолютно никаких эмоций… она ничего не чувствовала. Мир чувств вдруг опустел.

— Уолтер… добровольцем… — услышала она свой собственный голос… а затем услышала притворный смешок Ирен.

— Неужели ты не знала? Я была уверена, что ты все знаешь, иначе я не упомянула бы об этом. Вечно-то я вмешиваюсь не в свое дело, правда? Да, для этого он ездил сегодня в город… он сказал мне об этом, когда сегодня вечером мы вернулись в Глен одним поездом… я была первой, кому он сказал… Он еще не в военной форме… на складе временно кончилось обмундирование… но получит ее дня через два. Я всегда говорила, что Уолтер — такой же храбрец, как все остальные. Уверяю тебя, Рилла, я почувствовала, что горжусь им, когда он сообщил мне эту новость. О, Рик Макаллистер закончил декламировать. Я должна бежать. Я обещала аккомпанировать хору в следующем номере… у Элис Клоу разболелась голова.

Она ушла… о, слава Богу, она ушла! Рилла вновь была одна и, стоя совершенно неподвижно, смотрела на неизменившуюся, призрачную красоту гавани Четырех Ветров в лучах лунного света. Чувства вернулись к ней… душевная боль была такой острой, что казалась почти физической и словно рвала ее на части.

— Я не переживу этого, — произнесла она. А затем у нее мелькнула ужасная мысль, что, возможно, она переживет и что, возможно, впереди целые годы этой страшной муки.

Она должна убежать… она должна броситься домой… она должна побыть одна. Она не могла выйти на сцену и играть марши, декламировать стихи, разыгрывать сценки. Если она уйдет, половина концерта будет испорчена, но это не имело значения… ничто не имело значения. Была ли это она, Рилла Блайт… это страдающее существо, которое лишь несколько минут назад чувствовало себя совершенно счастливым? На сцене квартет распевал: «Мы флаг британский не уроним»… Казалось, музыка доносилась откуда-то издалека. Почему она не могла плакать, как плакала, когда Джем сказал, что должен идти на фронт? Если бы она сумела заплакать, то, быть может, это ужасное нечто, которое, казалось, завладело самой ее жизнью, отпустило бы ее. Но слез не было! Где ее шарф и плащ? Она должна уйти и спрятаться, как смертельно раненое животное.

Но не было ли это трусостью — убежать вот так? Вопрос встал перед ней неожиданно, словно его задал кто-то другой. Она подумала о бойне на фронтах Фландрии… она подумала о брате и о друге детства. Что подумали бы они о ней, если бы она уклонилась от исполнения своего долга здесь… маленького, скромного долга — довести до конца концерт, организованный Красным Крестом? Но она не могла остаться… она не могла… но… как это сказала мама, когда Джем уходил на фронт? «Когда женщинам нашим храбрость изменит, сохранят ли бесстрашие наши мужчины?» Но это… это было невыносимо.

И все же она остановилась на полпути к двери и вернулась к окну. На сцене теперь пела Ирен. Ее красивый голос… единственное, что было в ней неподдельного… чистый и чарующий, разносился по всему зданию. Рилла знала, что за этим последует марш фей. Сможет ли она выйти на сцену и аккомпанировать девочкам? Теперь у нее болела голова… в горле пересохло. О, зачем Ирен объявила ей новость именно сейчас, когда это не могло привести ни к чему хорошему? Ирен была очень жестока. Рилла вдруг вспомнила, что несколько раз в тот день заметила, как мама смотрела на нее со странным выражением лица. Но Рилла была слишком занята тогда, чтобы задуматься, что это может означать. Теперь она поняла. Мама знала, почему Уолтер уехал в город, но не хотела говорить ей, пока концерт не кончится. Сколько у мамы выдержки и силы духа!

— Я должна остаться здесь и довести дело до конца, — сказала Рилла, стискивая свои холодные руки.

Остаток вечера потом всегда вспоминался ей как горячечный сон. Тело ее было в толпе людей, но душа оставалась одна в страшном застенке. Однако она уверенно сыграла аккомпанемент для марша фей и прочла стихи, ни разу не запнувшись. Она даже надела нелепый костюм старой ирландки и сыграла в одной из сценок ту роль, от которой пришлось отказаться Миранде Прайор. Но она не придала своему «ирландскому» акценту того неподражаемого звучания, которого ей удавалось добиться на репетициях, а ее декламации не хватало обычной страсти и воодушевления. Стоя перед публикой, она видела лишь одно лицо… лицо красивого, темноволосого юноши, сидевшего рядом с ее матерью… и видела то же лицо в окопах… видела его, холодное и мертвое, обращенное к звездам… видела его страдальческим в тюрьме… видела, как гаснет свет этих глаз… она видела сотни страшных картин, стоя там на украшенной флагами сцене гленского клуба, и ее собственное лицо было белее, чем молочно-белые цветы в ее волосах. В промежутках между своими номерами она беспокойно ходила взад и вперед по маленькой гримерной. Неужели этот концерт никогда не кончится?

Наконец он все-таки кончился. Олив Керк подбежала к ней и с восторгом сообщила, что они собрали сотню долларов.

— Очень хорошо, — машинально сказала Рилла.

Затем она ушла от всех них… о, слава Богу, она ушла… Уолтер ждал ее у двери. Он молча взял ее под руку, и они вместе пошли по залитой лунным светом дороге. В болотах распевали лягушки; тускло освещенные, посеребренные луной знакомые поля тянулись вокруг. Весенняя ночь была прелестной и волнующей. У Риллы было такое чувство, словно самой своей красотой ночь наносит оскорбление человеческому страданию. Она всегда будет ненавидеть лунный свет.

— Ты уже знаешь? — спросил Уолтер.

— Да. Ирен мне сказала, — ответила Рилла сдавленным голосом.

— Мы не хотели, чтобы ты узнала об этом раньше, чем кончится концерт. Когда ты вышла, чтобы сыграть марш фей, я понял, что ты уже все знаешь. Сестренка, я вынужден был сделать это. С тех пор как была потоплена «Лузитания», я не мог оставаться в ладу с самим собой. Когда я рисовал в воображении тела тех мертвых женщин и детей в безжалостной, холодной морской пучине… ну, сначала мне просто тошно стало жить. Я хотел уйти из мира, где могло такое произойти… отряхнуть его ненавистный прах с моих ног навсегда. Тогда я понял, что мне придется пойти на фронт.

— Там… достаточно солдат… без тебя.

— Дело не в этом, Рилла-моя-Рилла. Я иду на войну ради самого себя… чтобы сохранить живой мою душу. Она сожмется и станет чем-то маленьким, жалким и безжизненным, если я не пойду. Это было бы хуже, чем слепота и увечье и все то, чего я боялся.

— Тебя могут… убить, — Рилла чувствовала отвращение к самой себе, произнося эти слова… она знала, что говорить так — проявление слабости и трусости… но она совсем потеряла присутствие духа после страшного напряжения этого вечера.

— Неспешен или скор ее приход,
А все ж в конце одна лишь смерть нас ждет[68],

процитировал Уолтер. — Не смерти я боюсь… я давно говорил тебе об этом. Может оказаться так, что человек платит чересчур высокую цену просто за жизнь, сестренка. В этой войне так много мерзости я должен пойти и помочь очистить от нее мир. Я иду сражаться за красоту жизни, Рилла-моя-Рилла… это мой долг. Возможно, есть более высокий долг… но мой долг таков. Это мой долг перед жизнью и перед Канадой, и я должен исполнить его. Рилла, в этот вечер я впервые с того дня, как Джем ушел на фронт, вновь обрел самоуважение. Теперь я мог бы написать стихотворение, — засмеялся Уолтер. — А ведь я был не в состоянии написать ни строчки с прошлого августа. В этот вечер я полон вдохновения. Сестренка, будь стойкой… ты держалась так мужественно, когда провожала Джема.

вернуться

68

Цитата из поэмы Вальтера Скотта «Мармион».