— Гинденбург говорит, что будет в Париже первого апреля, — вздохнула кузина София.
— Гинденбург! — невозможно пером и чернилами передать то презрение, которое Сюзан вложила в это слово. — Неужто он забыл, чей день первое апреля?
— До сих пор Гинденбург всегда держал слово, — сказала Гертруда так же мрачно, как могла бы сказать это сама кузина София.
— Да, когда сражался против русских и румын, — возразила Сюзан. — Подождите, пока он столкнется с британцами и французами, не говоря уже о янки, которые стараются как можно скорее переправиться в Европу и, без сомнения, лицом в грязь не ударят.
— Сюзан, вы говорили то же самое в 1914 году накануне сражения за Монс, — напомнила я ей.
— Гинденбург говорит, что не пожалеет миллиона немецких жизней, чтобы прорвать фронт, — сказала Гертруда. — Такой ценой он, наверняка, добьется каких-то успехов, и как мы сможем пережить это время, даже если в конце концов его планы потерпят крах? Эти последние два месяца, когда мы, съежившись, ждем удара, показались мне такими же долгими, как все предыдущие месяцы войны, вместе взятые. Я хотела бы, чтобы в сутках не было такого часа, как три после полуночи. Именно тогда я каждую ночь вижу Гинденбурга в Париже, а Германию ликующей. Я никогда не вижу ничего подобного ни в какое другое время, кроме этого заслуживающего всех проклятий часа.
Сюзан с сомнением взглянула на Гертруду, но, очевидно, решила, что существительное «проклятие» — это все же не совсем то же самое, что однокоренное прилагательное.
— Я хотела бы, чтобы можно было принять какое-нибудь магическое снотворное и проспать следующие три месяца… а затем проснуться и узнать, что Армагеддон позади, — сказала мама, почти с раздражением.
Мама нечасто падает духом настолько, чтобы у нее возникло такое желание… или, во всяком случае, чтобы заявить об этом желании вслух. Мама очень изменилась с того ужасного сентябрьского дня, когда мы узнали, что Уолтер никогда не вернется; но она всегда оставалась мужественной и терпеливой. Теперь кажется даже она дошла до того, что уже не может терпеть.
Сюзан подошла к ней и коснулась ее плеча.
— Не бойтесь и не унывайте, миссис докторша, дорогая, — сказала она мягко. — У меня вчера вечером было такое же настроение, и я встала с кровати, зажгла лампу и открыла Библию… и как вы думаете, на какой стих сразу упал мой взгляд? «Они будут ратовать против тебя, но не превозмогут тебя; ибо Я с тобою, говорит Господь, чтоб избавлять тебя». Я не обладаю даром видеть пророческие сны, как мисс Оливер, но я сразу поняла, миссис докторша, дорогая, что это явное указание: не видать Гинденбургу Парижа. Так что я не стала читать дальше, а просто вернулась в постель и не проснулась ни в три, ни в другое время, а проспала до утра.
И я все повторяю и повторяю про себя этот стих, который прочитала Сюзан. Господь с нами… и все праведные люди сильны духом… и все армии и пушки, которые Германия подтягивает к Западному фронту, должны разбиться о такое препятствие. Так я думаю в отдельные минуты духовного подъема, но бывают другие минуты, когда я, как Гертруда, чувствую, что больше не могу выносить это ужасное и зловещее затишье перед приближающейся бурей.
23 марта 1918 г.
Армагеддон начался! «Последняя битва из битв»! Она ли это, спрашиваю я себя? Вчера я ходила на почту за письмами и газетами. День был мрачный, холодный. Снег сошел, но серая, безжизненная земля оставалась промерзлой, и дул пронизывающий ветер. Все в Глене и вокруг него было некрасивым и унылым.
Потом я взяла в руки газету с громадными черными заголовками. Германия начала наступление двадцать первого. Немцы утверждают, что захватили много артиллерийских орудий и пленных. Генерал Хейг докладывает, что «продолжаются ожесточенные бои». Не нравится мне эта последняя фраза.
Мы все чувствуем, что не можем выполнять никакую работу, требующую внимания и умственных усилий. Так что все мы яростно вяжем, так как это можно делать механически. Во всякой случае, мучительное ожидание позади… страшные думы о том, где и когда будет нанесен удар. Он нанесен… но они «не превозмогут нас»!
Ох, что-то происходит там, на Западном фронте, в нынешний вечер, когда я пишу эти строки в моем дневнике, сидя здесь, в моей комнате? Джимс спит в своей кроватке, а за окном завывает ветер. Над моим столом висит портрет Уолтера, и он смотрит на меня своими прекрасными, глубокими глазами. С одной стороны от портрета висит «Мона Лиза», которую он подарил мне в последний раз на Рождество, когда был дома, а с другой — вставленная в рамку копия «Волынщика». Мне кажется, я слышу голос Уолтера, читающего это стихотворение… это маленькое стихотворение, в которое он вложил свою душу и которое поэтому будет жить вечно, продолжая нести имя Уолтера новым поколениям нашей страны. Все вокруг меня такое спокойное, мирное, домашнее. И Уолтер кажется совсем близко… если бы я только могла отодвинуть тонкую колышущуюся завесу, что разделяет нас, я увидела бы его… так, как он видел Крысолова в ночь перед сражением за Курселет.
А там во Франции в этот вечер… держится ли линия фронта?»
Глава 28
Черное воскресенье
В лето господне 1918 года, в марте, была одна неделя, которая вместила, должно быть, больше жесточайших человеческих страданий, чем любые семь дней когда-либо за всю историю этого мира. И в той неделе был один день, когда все человечество, казалось, было распято на кресте; в тот день вся планета, должно быть, стонала в конвульсиях; везде сердца людей замирали от страха.
В Инглсайде тот день начался спокойным, холодным, серым рассветом. Миссис Блайт, Рилла и мисс Оливер собирались в церковь, стараясь надеждой и верой умерить тревогу ожидания. Доктора дома не было: его вызвали вскоре после полуночи в Верхний Глен, в дом Марвудов, где юная солдатская жена мужественно сражалась в своей битве, чтобы принести в мир жизнь, а не смерть. Сюзан в это утро заявила, что останется дома. Она крайне редко принимала такое решение.
— Но сегодня мне лучше в церковь не ходить, миссис докторша, дорогая, — объяснила она. — Если там будет Луна с Бакенбардами и я увижу его благообразную, довольную физиономию, а он всегда выглядит так, когда думает, что гунны побеждают, боюсь, я потеряю терпение и всякое чувство приличия и швырну в него мою Библию или молитвенник, чем опозорю себя и оскорблю священное здание. Нет, миссис докторша, дорогая, я воздержусь от посещения церкви, пока ход событий не примет другой оборот, а пока буду усердно молиться дома.
— Я думаю, что вполне могла бы также остаться дома, хоть мне и полезно посетить сегодняшнюю службу, — сказала Рилле мисс Оливер, когда они шли по скованной морозом дороге к церкви. — Я не могу думать ни о чем, кроме одного: держится ли еще линия фронта?
— В следующее воскресенье пасха, — сказала Рилла. — Возвестит она нам смерть или жизнь?
Мистер Мередит выбрал в то утро для своей проповеди текст «Претерпевший же до конца — спасется», и его вдохновенные слова тоже дышали надеждой и верой. Рилла, взглянув на памятную табличку на стене над скамьей Блайтов «священной памяти Уолтера Касберта Блайта», почувствовала, что душа ее поднимается над страхом, а сердце вновь наполняется мужеством. Не может быть, чтобы Уолтер отдал свою жизнь напрасно. Он обладал даром провидца, и он предсказал победу. Она будет верить его пророчеству… линию фронта удастся удержать.
Вернув себе прежнее бодрое расположение духа, она весело шагала домой из церкви. Остальные тоже прониклись надеждой, и все, улыбаясь, вернулись в Инглсайд. В гостиной не было никого, кроме уснувшего на диване Джимса и Дока, который сидел «в молчаньи суровом покоя» на коврике перед камином, с самым что ни на есть хайдовским видом. В столовой тоже никого не было… и, что показалось всем еще более невероятным, обед не стоял на столе… стол даже не был накрыт. Где же Сюзан?