В дверь постучали, и голос Ольги Сергеевны:

— Георгий, можно? К тебе пришли из комитета. И звонят из газеты.

Греков выпрямился в кресле и почти неприязненно повернулся к двери. Затем в руках его мелькнуло, зашуршало письмо матери, взятое со стола; колыхая широкими рукавами халата, он как-то чересчур суетливо засунул письмо под бумагу, выскочил из-за стола и своей нервной танцующей походкой подбежал к двери, отдернул портьеру.

— Оленька! — решительным и вместе умоляющим тоном крикнул он в приоткрытую дверь. — Из комитета в два, в два часа, я предупредил! Я занят. Кто там? Пискарев? Пусть подождет! И прошу, пожалуйста, или выключить телефон, или всем говорить, что я болен. Неужели нельзя меня избавить от телефонных разговоров по утрам? Опять консультация? Я не стол справок. Есть другие специалисты, наконец!

— Ты должен принять Пискарева, — с вежливой настойчивостью ответила Ольга Сергеевна. — Ты должен и обещал. Ты забыл? И подойди, пожалуйста, к телефону.

— Я никому ничего не должен, это немыслимо! — Греков в отчаянии даже прижал щепотки пальцев к вискам. — Скажи, что у меня стенокардия, что я болен…

И ровный, спокойный голос Ольги Сергеевны:

— Подойди, пожалуйста, к телефону. Это неудобно все-таки, Георгий.

Дверь кабинета захлопнулась. Греков задернул портьеру, сердито и вроде бы беспомощно обернулся к молчавшему Никите, и тут же в каком-то нарочитом негодовании стремительно подошел к телефону (замелькали белые щиколотки под халатом), и, фыркая носом, сдернул трубку, крикнул звонким фальцетом:

— Скажите, милейший, могу я спокойно поболеть или уж, позвольте… Кто? Не имел чести! Да-с, мой день рождения на носу, а вам, собственно, что?

«Он больной человек, со странностями, — вслушиваясь в то, как с веселым бешенством кричал Греков по телефону, думал Никита с терпеливым ожиданием, водя ладонью по кожаному подлокотнику. — Сколько ему лет? И сколько Ольге Сергеевне?»

— Что вы там написали юбилейное про меня, я не знаю! Нельзя, молодой человек, говорить «нет», когда не знаешь, чем подтвердить свое «да». Именно! Привезите гранки статьи, и я завизирую. А может быть, и нет. Я должен прочитать, что же вы написали! Я терпеть не могу фантазии корреспондентов! Да-да! Так… Так на чем же мы остановились?

— Что? — Никита поднял голову.

— Да. Так. На чем же мы?..

Греков уже не разговаривал по телефону, но он еще не отпускал трубку, поглаживая ее, а из прозрачной голубизны глаз уходила весело-мстительная, как у злорадного ребенка, улыбка, с которой он отчитывал кого-то по телефону. И теперь растрепанные кустики седых бровей наползали на высокий лоб лохматыми уголками, и весь вид его выказывал сосредоточенное изумление перед чем-то, что в эту секунду мысленно видел он.

Профессор рассеянно смотрел на Никиту пустым взором, как бы мимо него. С этим же отсутствующим выражением, словно ничего не видя, он сделал несколько шагов от стола к нише меж книжных шкафов, медлительно вынул из кармана халата ключик. Вложив его в замочное отверстие маленького, вмонтированного в нишу домашнего сейфа, он так же медлительно открыл дверцу. И после этого спросил расслабленным голосом:

— Скажите… Вам, вероятно, нужны деньги? Вы, кажется, сказали, что вам нужны деньги на расходы? В вашем возрасте всегда нужны деньги.

— Я не просил, — отказался Никита. — У меня есть.

— Да, об этом мы не говорили с вами, — вспоминающе перебил Греков, и круглое, выбритое лицо его дрогнуло, как от беззвучного смеха. — Конечно. Странно… Это рефлекс. Когда я вижу молодые, именно молодые, так сказать, лица родных и своих аспирантов, я открываю этот сейф. К сожалению, деньги, как и слава, приходят к человеку слишком поздно, когда все радости бытия, которые дают деньги, становятся лишь прошлым… Лишь воспоминанием. Как они нужны мне были когда-то, лет сорок назад! Как нужны!.. Был бедным и к тому же без ума влюбленным в какие-то русые косички студентом. Теперь даже не помню, какой цвет глаз был у этих косичек. А она была подругой Веры. И Вера была тогда красавицей. И вдруг это письмо…

Никита увидел, как письмо, вынутое Грековым из-под бумаг, замелькало в его пальцах, он рассматривал, теребил его, точно не знал, что с ним делать. Потом, затоптавшись, наклонился к открытому сейфу, положил туда конверт и никак не мог закрыть замок, поворачивал ключик вправо и влево, нелепо оттопыривая локти; белые, по-стариковски аккуратно выбритые щеки его дрожали.

— Идите, идите, я умоляю… я все сделаю, я все, что смогу, сделаю, — заговорил Греков и, весь сразу обмякший, дошел до стола, упал обессиленно в кресло, закрыв глаза, жалко закивал Никите. — Мы еще поговорим. Мы еще, конечно, поговорим. Простите, я устал. Я чрезвычайно устал сегодня.

Никита неуверенно поднялся и, зажимая в потных пальцах сигарету, которую все время разговора мял в кармане, пошел к двери. В дверях он задержался, запутался в портьере, обдавшей его сухим горьким запахом.

Он отдернул портьеру и вышел.

2

В полутемном коридоре Никита вытер пот со лба и закурил размятую сигарету. Ни шороха шагов, ни покашливания не было слышно из кабинета; ни одного отчетливого звука не доходило до него из других комнат этой огромной, как пустыня, квартиры. Только за стенами отдаленно катился сложный шум улицы.

«Что же это? — подумал Никита. — Значит, Георгий Лаврентьевич — мой родной дядя?»

Никогда раньше мать не говорила ему об этом, никогда она не получала ни от кого писем (он не видел их) и никогда на его памяти не общалась ни с кем из своих родственников. И Никита опять вспомнил день приезда, многозначительные, что-то понимающие взгляды незнакомых ему, но, видимо, когда-то давно встречавшихся с матерью и потом забывших ее людей, которых вчера за ужином представила Ольга Сергеевна, и весь этот непоследовательный, раздерганный разговор с профессором Грековым — и вдруг почувствовал стыд от этого своего нового, унизительного положения объявившегося в Москве родственника. Он вспоминал фразу: «Вера просила», — но он сам в кабинете у Грекова не нашелся толком возразить, зачем-то стал невразумительно объяснять причины жилищного уплотнения, хотя и совсем не намерен был говорить о деньгах.

«Как же это? Неужели получилось так, что я искал из письма матери какой-то выгоды?» — подумал Никита с отвращением к себе, и испарина выступила на лбу, и тесная, надетая утром ковбойка неприятно и жестко сдавила под мышками. Он стоял в нерешительности и, точно сжатый душной тишиной квартиры, видел, как в конце коридора, в проеме двери солнечно, ярко, пусто блестел паркет. Там была столовая, где вчера вместе с молчаливыми гостями сидел и он.

Его комната была в той стороне квартиры.

И сейчас, чтобы попасть в дальнюю комнату, ему нужно было пройти через эту просторную столовую, мимо других комнат, но он опасался встретить там Ольгу Сергеевну с ее участием, с ее ласково-скорбным взглядом, он не знал, что сказать ой.

«Только бы они не чувствовали, что чем-то обязаны мне после смерти матери, — подумал Никита. — Только бы не это!»

Он подождал немного и быстро пошел по коридору.

Все окна столовой, светлой и горячей, были распахнуты в сверкание полуденного солнца, в оглушительно радостное, летнее чириканье воробьев, возбужденно трещавших крыльями где-то под карнизами, и этот базарный воробьиный крик звенел не за окнами, а в самой столовой, длинной и пустой, как ресторанный зал по утрам. Никита прищурился от белизны солнца, и сейчас же рвущийся, как при настройке приемника, свист, потрескивание, короткие строчки музыки вплелись в воробьиный гомон. Боковая дверь в столовую распахнулась, звуки музыки хлынули оттуда и оглушили хаосом, свистом разрядов.

— Привет, родственник! — услышал он обрадованный голос. — Хинди, руси, бхай, бхай!

На пороге стоял высокий парень с забинтованной шеей и в спортивных кедах, узкое лицо загорело, белокурые волосы очень коротко подстрижены ежиком, яркие глаза насмешливо и смело оглядывали Никиту. Парень этот наугад крутил настройку транзистора. Транзистор свистел, гремел музыкой, скользили нерусские голоса, взрывы смеха, кто-то речитативом выкрикивал под всплески аплодисментов мелодию шейка. Не выключая приемника, парень дурашливо-церемонно поклонился.