— Я вас горячо, родственничек! Не успел представиться: был на дачах, — сказал он сиплым, ангинным голосом, подмигивая Никите. — Заходи ко мне. Садись. Будем, что ли, знакомиться. Валерий. Сын уже известного тебе Георгия Лаврентьевича. А ты — Никита?

— Да, не ошибся.

— Виноват! — ворочая забинтованной шеей, воскликнул парень, с любопытством разглядывая яркими глазами Никиту. — Даю сразу задний ход: по рассказам родительницы, вообразил тебя тютей! Накладка! Ты похож на юного медведя с флибустьерского брига, пожалуй! Ну, ладно, обмен нотами, мир, давай лапу!

Он, улыбаясь, крепко стиснул неохотно протянутую руку Никиты и бесцеремонно втянул его, шагнувшего неуклюже через порог, в маленькую комнату, блещущую, жаркую от натертого паркета, от сплошных, во всю стену, стекол книжных полок. Здесь было тесно от широкой тахты, покрытой полосатым пледом, где грудой валялись магнитофонные кассеты, от низких кресел возле красного журнального столика, на котором стоял раскрытый магнитофон, и было пестро, светло, даже ослепительно от многочисленных цветных репродукций в простенках, от большого зеркала, вделанного в дверь, от множества стеклянных пепельниц, предупредительно расставленных повсюду. И тут не веяло запахом теплой пыли, сухим ветерком запустения, как в комнате, где поселили Никиту, — все было протерто, вычищено, все пахло уютной чистотой.

— Садись, что ли. А, к черту эту хламидомонаду! — весело сказал Валерий и, подтолкнув Никиту к креслу, бросил невыключенный транзистор на тахту среди магнитофонных кассет. — Туповато и дико настраивается. Трещит, как обалдевший жених на свадьбе. Наивно думал, что приобрел модернягу, а бессовестно всучили в комиссионке дубину времен Киевской Руси. Не транзистор, а летопись. Располагайся, покурим. У тебя какие?

— «Памир».

— Самые дешевые? Ясно. Это что, широкий демократизм? Это тоже модно. Предлагаю «Новость», — выщелкивая из пачки сигарету, просипел простуженным горлом Валерий.

Он стоял перед креслом Никиты, был мускулист, худощав, дешевые брюки обтягивали «дудочками» длинные прямые ноги, цветная рубашка навыпуск, на тыльной стороне запястья поблескивали на широком ремешке плоские часы — весь поджарый, гибкий, похожий на баскетболиста.

— Можно выключить? — сказал Никита, кивнув в сторону транзистора. — Эту летопись…

— О, удержу нет! Обнаглели!

Валерий кудахтающе засмеялся, выключил транзистор — воробьиный крик сразу заполнил тишину — и сел в кресло напротив Никиты, удобно и вольно вытянув ноги, кеды его были в пыли и довольно поношены.

— Извини за дворницкий хрип, — сказал он, улыбаясь, и оттянул бинт на горле. — Ты никогда не болел детскими болезнями?

— Не помню. А что?

— Хватил неделю назад колодезной воды на Селигере, и горло сказало «пас». Не приходилось бывать в этих русских местах?

— Нет.

— Какую обещаешь подарить стране профессию?

— Геолог, если получится. А в чем дело?

Валерий округлил рыжие, выгоревшие брови и сипло закашлялся, заговорил с оттенком удивления:

— Ладно. У меня к тебе детективный вопрос: ты где откопался, в Ленинграде? Почему я не знал, что ты существуешь? Просто археологическая находка!

— Тоже не знал, что существует такой остроумный парень, — сказал Никита. — Привет, познакомились.

— Н-да, нет слов, — пожал плечами Валерий. — Чрезвычайно интересно. Значит, тебя поселили в комнате Алексея?

— А кто такой Алексей?

— Не знаешь? Неужели?

— Нет.

— О, черт! Представь, что это твой двоюродный брат. Это тебя радует? — Валерий покачал длинной ногой, обутой в кед, повращал кедом, потом не то вопросительно, не то иронически прищурил один глаз на Никиту. — Что, был разговор со стариком? Была какая-то просьба с твоей стороны?

— Я ничего не просил, — резко сказал Никита.

— Ото! — Валерий оттолкнулся от спинки кресла, пощелкал пальцем по сигарете, стряхивая пепел. Вся поза его, глаза, подвижное лицо выражали насмешливое и нестеснительное любопытство, и Никита почувствовал раздражение к его ангинному голосу, к этой его самоуверенной манере держать сигарету на отлете.

— Я ничего не просил, — спокойнее повторил Никита. — А что я должен просить?

Валерий развел руками.

— Этого, представь, не знаю. И не хочу знать: у каждого свое. В чужую жизнь стараюсь нос не совать. Как тебе понравился старик? Речи не произносил?

— Он рассеян, — ответил Никита и замолчал, намеренно не желая продолжать этот разговор.

— Ну, я Георгия Лаврентьевича знаю чуть получше тебя, — сказал Валерий добродушно. — Старик любит МХАТ. Это та рассеянность, когда человек приходит в одной галоше в институт, но другую держит в портфеле. Причем завернутую в газету. Но, в общем, он добрый малый, твой маститый родственник.

Никита, нахмурясь, сказал:

— Я рад был узнать, что в Москве у меня оказалось столько родственников. Больше, чем надо. Но просто не знал, что всем необходимо считать меня бедным сиротой из провинции, а я, собственно, ничего не прошу! Я привез письмо матери. Это была ее просьба.

Валерий загасил сигарету в пепельнице, запустив руки в карманы брюк, начал подрагивать длинной ногой, узкое, с облупившимся от загара носом лицо стало сонным.

— Милый! Сейчас все хотят друг другу трясти руки и все в поте лица суетятся, размахивая категориями добра. Никто не хочет быть, так сказать, черствым в наше время. Для тебя это новость?

— В какое наше время?

— В противоречивую эпоху переоценки некоторых ценностей, — ответил Валерий смеясь. — Улыбки, вежливость, демократическое похлопывание по плечу — модная форма самозащиты. Люди изо всех сил хотят оставить о себе приятное впечатление. Надо знать это, не надо быть наивным. Реализм не должен убивать прекрасную действительность.

— Валя… Вале-рий!.. — послышался из столовой ласково-певучий голос Ольги Сергеевны, и потом легонько, будто ногтем, два раза стукнули в дверь. — У тебя Никита, голубчик? Прости, пожалуйста. Я жду тебя. И отец ждет. Прошу тебя, прошу, милый. Извините, пожалуйста, Никита, я вам помешала?

— Иду, иду, уважаемая мама! Одну минуту! — вставая, крикнул Валерий в тон ей так же ласково-певучим голосом и, наморщив обгоревший на солнце нос, сказал Никите: — Вот видишь, моя мама, добрейшая женщина, опасается очень, что ты обидишься. Мир соткан из условностей, Никитушка. Ну ладно, я должен ехать с уважаемой мамой в Столешников и как любящий сын изображать грузчика — таскать сухое вино и укладывать в машину. У нашего старика какая-то дата — именины или полуюбилей, понять невозможно. Это знает один он.

Валерий посмотрел на себя в зеркало, поправил бинт на горле.

— Ну, скоро увидимся. Всегда делай допуски: плюс — минус. Тогда средняя продолжительность жизни будет соответствовать статистике. Покеда! Располагайся у меня, полистай прессу и учти: в холодильнике на кухне — холодное пиво. Впрочем, не хочешь ли прокатиться с нами?

— Нет.

3

«Сейчас я поеду на телеграф и позвоню…»

Как только он вышел из подъезда старого шестиэтажного дома, вышел на солнце, на дующий жаром светоносный воздух летнего дня и как только увидел в тени деревьев, на троллейбусной остановке нежно-белые островки тополиных сережек, с невесомой легкостью летевший над тротуаром пух, Никита почувствовал облегчение, как будто что-то кончилось. Он знал, что впереди был длинный свободный день и до вечера не нужно было ни с кем разговаривать, против воли испытывая какую-то новую возникшую зависимость, неприятную ему, видеть вынужденное сочувствие, подчеркнутую скорбность, объяснять то, что не мог никому объяснить.

Вся противоположная сторона заарбатской улицы с шершаво-облупившимися домами была в коридоре сплошной тени. В густоте летнего зеленого полусумрака тополей темнели арки ворот, прохладно отблескивали стекла старинных подъездов, и в просачивающихся радиусах солнца проступали белыми пятнами под полуразваленными балкончиками мощные торсы кариатид. И веяло от каменных арок, от затененных листвой окон устоявшимся покоем, какой-то размеренной, уравновешенной жизнью тихой, отдаленной от центра улицы.