Мы приехали в Гороховецкие лагеря морозным заснеженным утром первого января. Помню, как на станции Ильино, где мы разгружались, нас встретил старенький солдат-часовой:

— Ох, сосунки! Занесло вас!

О Гороховецких лагерях ходили легенды. Песок на семьдесят пять верст и блохи в песке — только повороши. А зимой блохи перебираются в землянки и даже полыни не боятся, на которой спят солдаты. И ни штатской души вокруг, только город Гороховец, до которого не близко.

Но блохи — еще не всё, и песок — не всё. Рядом с песками болота. С блохами соперничают комары. А комар, он, известно, хуже блохи. От блохи — только чесотка, а от комара — малярия. И кормежка в лагерях горевая. В общем, месяца три можно вытерпеть, но больше — вряд ли…

А вот сейчас я вспоминал Гороховецкие лагеря с завистью. Кажется, я всё бы отдал, чтоб опять быть там — вместе со всеми, со своими…

Там, где

В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком.
Растоплена печь докрасна,
И только залезешь на нары,
Забудешь, что рядом — война,
Что рядом — бои и пожары.
Но это лишь ночь или две…
Напьешься горячего чаю
И вспомнишь, что где-то в Москве,
Наверное, праздник встречают.
А тут за землянкой темно,
На метр дороги не видно.
И станет немного смешно,
А может быть, просто обидно.
И скажет соседу сосед:
— Послушай, ты знаешь, дружище,
Немало мы видели бед,
А все-таки счастье отыщем!
…В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком…

И еще: там наверняка ждут меня письма. Должны ждать. Не из дома — мать приезжала ко мне в госпиталь почти ежедневно. Я знал даже, какие ждут меня письма — по почерку, по фразам, по тону. Уж очень давно их не было…

После Октябрьских праздников я опять остался один. Старшину выписали без операции, решив довольно разумно: раз можно не резать, лучше не резать.

Мои дела, кажется, шли на поправку. Гурий Михайлович сам посмотрел снимок и сказал:

— Теперь, голубчик, поменьше валяться. Ходить! Ходить! И лечебная физкультура. Два сеанса, впрочем — три. Проследите, сестра, за раненым.

Я ходил, делал физкультуру — официальную, лечебную, и доморощенную, свою. В палате, когда оставался один. Гипс у меня сняли, заменили его тугой повязкой. Лишь бы скорей! Скорей!

Раз вечером, после отбоя, меня и застала за этим занятием Вера Михайловна. Скинув одеяло, я усиленно дрыгал левой ногой и поначалу не услышал, как открылась дверь.

Увидев сестру, я растерялся.

Кое-как натянув на себя одеяло, я пробормотал:

— Вот развиваю, сестрица… Гурий Михайлович советовал… Физкультура…

Впрочем, что за глупость я говорю! Вера Михайловна сама знает, что сказал начальник отделения. При ней же.

Но Вера Михайловна молчала. Она еще не проронила ни слова, а стояла около меня, около моей койки и смотрела… Смотрела не так, как всегда — на обычных обходах и когда приносила или уносила градусники, и когда просто заходила к нам, чтобы проверить, все ли в порядке, и сказать доброе слово.

И лицо ее сейчас я увидел — она красивая. Красивая, как те недосягаемые женщины, которых я видел не раз в детстве. И влюблялся в них смешно — но горячо, хотя об этом никто не знал, кроме меня…

Вид у меня, наверно, был растерянный.

— Что ты, миленький? — Вера Михайловна произнесла это каким-то не своим голосом.

Я вдруг услышал, как стучало ее сердце. Или — мое сердце? И губы, губы мои, почему они так сохли?

Я прошептал, кажется, какую-то глупость и сам не расслышал своих слов. И попытался выше натянуть одеяло.

Она присела на кровать и отвела мою руку:

— Не надо, дурачок, не надо…

Я знал все и не знал ничего. Я все понимал и ничего не понимал в эту минуту. Что происходило со мной?

Она целовала меня в лицо, в шею, она прижимала мою руку к своему горящему лицу, и мне было хорошо так, как не было еще никогда…

— Обними меня! Обними! Ты же не мальчик… Я знаю, ты чистый, не как все… Другие сами лезут… Я не хочу так… Обними, глупый! — просила она.

На минуту мне показалось, что это голос Наташи. Только слова какие-то другие, не ее.

«Наташа! Наташа! Молчи! Не надо говорить! Ничего не надо говорить!» — шептал я про себя.

Мне было хорошо, но я вдруг понял, что не могу обнять ее, не могу… Не могу даже притронуться к ней.

А она вдруг заплакала — тихо, по-девчачьи вздрагивая:

— Я все знаю… Все знаю… Я ребеночка хочу… чистенького… маленького… И чтоб жить для него… Ласкать…

Она внезапно выскочила из палаты. Мне было стыдно, и горько, и жалко ее…

Наутро Вера Михайловна пришла в палату — обычная, какой я привык видеть ее каждый день. Она сунула мне градусник, подняла маскировочную штору на окне и открыла форточку. Потом на минуту задержалась у моей койки, положила руку на мой лоб, словно проверяя, нет ли у меня температуры.

— А что до вчерашнего, так не надо вспоминать! Это — так. Пройдет, — спокойно сказала она и вышла.

«Дорогой дружище!

Ты что-то совсем там загоспитализировался. Собирался приехать к тебе, навестить, даже Катонин и Буньков отпускали. Но задержали комсомольские дела. А сейчас получил твое письмо с приятным известием: раз сняли гипс — значит, скоро ты вернешься.

У нас все хорошо. Подробности мелких событий доложу при встрече. О главном — об отправке в действующую — пока ничего не слышно.

Продолжаем долбить солдатскую науку. Кстати, ты не беспокойся. Догонять не придется. Занимаемся все тем же, что и при тебе.

Пересылаю тебе три письма. Знаю, как ты их ждешь. Другие письма, согласно твоему распоряжению, храню у себя.

Скорей выздоравливай и — до встречи. Без тебя скучно.

Большой привет от всех наших! Да, можешь поздравить Володю: он стал ефрейтором.

Крепко обнимаю!

Твой Саша».

«Здравствуй!

Получила сразу пять твоих писем. Целое богатство! Мне здесь все завидуют: по письмам я занимаю первое место. Это — тебе спасибо!

Мама мне тоже пишет, но не так часто. У нее, кажется, все хорошо. А как у твоей? Ведь у нее нет аттестата. Может, мне написать моей маме, чтобы она навестила твою и помогла, если чем нужно? Напиши. Хорошо? И, пожалуйста, без стесненья. А то ведь я знаю тебя — ты только в письмах смелый.

Это я шучу, конечно. А всерьез очень прошу — не пиши мне глупостей и того, чего нет. Пусть мы всегда останемся хорошими друзьями.

Не сердись за короткое письмо. И на то, что давно не писала.

Ну будь здоров!

Наташа».

«Здравствуй!

Спасибо тебе за письма! Если не ошибаюсь, после того как я писала тебе в последний раз, пришло два твоих письма.

Ты знаешь, я люблю получать твои письма. В них есть что-то от нашего детства, которое особенно дорого сейчас, и еще — не сердись! — в них действительно много наивного, детского. И мечта твоя быть на фронте (я понимаю ее!) — тоже мечта детская. Здесь все не то и не так, как может тебе показаться. И я рада, что ты в безопасности.

Что тебе написать о себе? Право, особенно нечего, хотя ты и просишь об этом. Я работаю. Дела сейчас вообще идут хорошо, не то что в прошлом году, не говоря уже о сорок первом. Будем надеяться, что война скоро кончится.

Ты, наверно, стал уже совсем большой.

Всего тебе хорошего.

Н.».