— Откуда вы знаете?

— Не первый раз ваши ребята бегают! — ухмыльнулся парень. — Имеем дело! Давай, сотню кину.

Это было заманчиво, но остаться в одном нижнем на таком морозе?

— Добежишь, рядом небось, — словно понял меня парень. — Скидывай!

Я колебался.

Парень смилостивился:

— Ну ладно, провожу. Так и быть. До госпиталя, а там скинешь. На каком этаже?

— На первом.

— Пустяки!

Мы бросились назад, к госпиталю… У окна я стянул куртку, штаны.

— Хватай! — сказал покупатель, сунув мне сотенную.

— Согревайся, согревайся, а то схватишь еще воспаление. Надо ж, и костюм продал! — Мои соседи по палате прикрыли за мной окно и загнали меня под одеяло. — Для чего же так деньги-то понадобились?

— Да так, — сказал я из-под одеяла. — Нужно…

— А мы вот о чем говорили без тебя, — сказал забинтованный старшина. — Разговор тут у тебя был с сестрой, с Верочкой. Так сложиться бы понемножку для нее? Может, выделишь что? Мы сложили две сотни. Как?

За окном шел снег и мела метель. И опять с утра до ночи слышались шаги. Так было долго-долго. Когда лежишь, время тянется удивительно медленно. Уже сняли бинты с лица старшины, и он теперь подолгу смотрел в осколок зеркала. Смотрел, молчал. У младшего сержанта еще повязка. Он глядел узкими прорезями на старшину и тоже молчал. Меня кололи. Кололи ежедневно два раза. Главная опасность, кажется, была позади.

— Еще месячишко, голубчик, и на стол. Резать! Резать! — говорил Гурий Михайлович.

Слова «резать» я не боялся. Резать — не отрезать. А вынуть осколки — пожалуйста. Тем более что сидели они у меня, по словам Веры Михайловны, на редкость удачно — в мякоти.

Когда лежишь, хорошо думается. О доме и о ребятах, которые сейчас, как мне кажется, плывут на большом красивом корабле из Владивостока на Курилы. Впрочем, сейчас зима, и они навряд ли куда-нибудь плывут. Скоро кончится короткий месяц февраль, а там…

Я думал о январях, февралях, мартах…

«Мальчик! А мальчик! Подожди!» Это было в январе. Сороковой год. Шесть лет назад. А потом тогда же, но в марте: «А я и не знала, что так кончаются войны…» И — «Ты повзрослел», когда мы шли по Петровке и когда уже была война, о которой мы не гадали, не ведали, какая она будет. Письма, письма, которых я ждал здесь, в этом госпитале: «Здравствуй!», «Здравствуй!» И вновь госпиталь не госпиталь, а фронтовой медсанбат, и вновь январь: «Ну, как ты? Как? С Новым годом тебя!» А потом еще кухонька, маленькая белая кухонька в какой-то польской деревне, и чай под утро, и ее разговор через запертую дверь с полковником, и под конец слова мне: «Подожди! Не надо ничего говорить! Хорошо?», «А что теперь будет, ты подумал?» — это уже Лигниц. А потом письма ее и записки с оказией: «Милый!» Сколько их было за эти шесть лет…

Сегодня я проснулся от ощущения чего-то необычно светлого, что меня ждет. Я закрыл глаза, будто хотел досмотреть хороший сон. Сон, сон, но ночью мне, кажется, ничего не снилось. А что же меня ждало сегодня и чему я радовался? Мои соседи перешептывались, но я не слышал их слов. Опять открыл глаза. Как светло и тепло! А окно почти полностью заморожено. Узоры. Замысловатые узоры. Лишь у нижней планки рамы просвет — там снег, снег, снег. Внизу батарея, и потому окно не замерзает. И опять скрип, скрип, скрип снега за окном. И обрывки чьих-то слов. Сейчас даже подумать дико, как я выпрыгивал неделю назад в это окно, как залезал потом обратно.

И все-таки сегодня… Что же сегодня?

— Ты не спишь уже?

Это голос старшины.

— Нет.

— Да, — вздыхает он. — Вот как бывает!

— А что?

Только здесь я приподнял голову с подушки и увидел, что постель младшего сержанта пуста.

— Что бывает? Где он?

— Ты взаправду ничего не слышал? А мы-то думали…

Я ничего не понимал. Я ничего не слышал.

— Где он? Неужели умер?

— Если б… Хуже, браток. Свихнулся наш младший сержант. Забрали его, ночью и забрали. Смирительную еле надели. Сильно буйствовал. Сестру побил. Вот меня покорябал всего. Жаль… Такой парень был…

— Недаром все молчком лежал. Думал, видно, много, — подтвердил второй сосед. — А плакал как, ну что тебе ребенок малый. Мол, головы у него нет и лица тоже. Все лицо свое искал. Страсть такая! Вот она тебе и война!

Я ждал письма.

— Тебе письмо, — сказала Вера Михайловна.

Я схватил заветный треугольник и сразу понял: не то.

Это — Макака.

«Наконец прибыли мы на новое место. Ехали очень долго, почти целый месяц. Всюду снега, снега, а дверь теплушки мы держали закрытой, потому что было холодно. Мерзли. Даже кипятку на станциях почти никогда не было. А дров мы с собой не захватили. Доставали в дороге, но все больше сырые.

Здесь устроились неплохо. Жалко только, что временно. Навигация откроется в мае, и тогда мы должны ехать дальше.

У нас все хорошо, все живы-здоровы. Я подхватил в дороге фурункулез, но сейчас он почти прошел. Катонин и Буньков останутся, кажется, с нами. Остальных офицеров уже перевели в другие части. Не считая наших ребят. Ребята все остались. Места здесь красивые, но глухие. Настоящая тайга. Много зверей. Говорят, что водятся даже медведи и тигры. Мы видели белок, лисиц, бурундуков, зайцев. Еще говорят, что летом здесь много гнуса и клеща.

По соседству с нами находится лагерь японских военнопленных. Говорят, что мы будем дежурить в этом лагере. Это очень интересно. Я никогда не видел в большом количестве японцев. Любопытно, что это за люди.

Мы теперь опять много занимаемся. Даже в дороге были занятия, а как приехали сюда, сразу же установили строгую дисциплину и по шесть часов занятий: три — до обеда, три — после дневного сна.

Кормят нас хорошо, лучше, чем в Венгрии. О мамалыге уже забыли.

Ребята часто вспоминают тебя. Да, а В. Протопопов все такой же. А теперь получил лычку. Важничает.

Обязанности комсорга выполняю пока я. Приезжай скорее, потому что я не очень умею все это делать, нет у меня способностей к этому. Если тебе будет не трудно, позвони, пожалуйста, моей маме (телефон К 2-44-23) и скажи, что у меня все хорошо. Пусть не беспокоится. Я сейчас и сам напишу ей.

Кино у нас бывает не часто, и картины, в основном, старые. Смотрели: «Три танкиста», «Антоша Рыбкин», «Большой вальс», «Секретарь райкома» и «Леди Гамильтон». Сегодня обещают «Черевички». Я пойду обязательно, если меня не пошлют в наряд.

Как твое здоровье? Поправилась ли нога? Мы даже не успели попрощаться с тобой, так как у тебя была очень высокая температура и ты никого не узнавал, бредил.

Напиши мне, пожалуйста, на полевую почту, которую я указал в обратном адресе. Как ты видишь, она у нас теперь другая.

Поправляйся и скорей приезжай.

С приветом

Витя Петров».

Под письмом была короткая приписка:

«Не хандри! Не валяйся долго! Ждем! Очень! Пытался навести здесь справки о местопребывании Н., но пока безуспешно. Поиски продолжу. Не горюй!

Обнимаю!

Твой Максим Буньков».

Она вошла в палату в гимнастерке и в сапогах, раскрасневшаяся, пахнущая зимой. В руках она держала что-то завернутое в несколько одеял — живое, глазастое, черноволосое, дышащее.

— Вот, — сказала она, — мы приехали… Ну, как ты? Ждал?

Вера Михайловна бегала вокруг нее и около меня, растерянная, ничего не понимающая:

— Как же это, Наташенька! Как? Ведь вместе в Порт-Артуре лежали! Рожали вместе, и я ничего не ведала… Как же назвала-то ее?..

— Назвала? Да никак, Верочка, не назвала. Вот вместе… Вместе с ним решим… Если не забыл… Может, Надюшкой?..

— Надя, Надежда — это хорошо! Ой как хорошо, Наташенька! — согласилась Вера Михайловна.

— Почему ты молчала? Почему? Я же писал тебе! — бормотал я, не веря тому, что все это не сон и не сказка.

— Не сердись, — сказала Наташа. — Я просто… Просто очень много думала…