— Конечно, он должен рассказать об этом жене. А так примерно через месяц вы, дорогая моя, сможете добиться от него всего, чего бы вы ни пожелали.
Спустя некоторое время, когда супружеская чета приехала погостить к матери невесты, юная генеральша д’Юбер рассказала своему дорогому дядюшке истинную историю, которую она без всякого усилия узнала от своего супруга.
Шевалье выслушал с глубоким вниманием все до конца, взял понюшку табаку, стряхнул крошки с кружевной манишки и произнес спокойно:
— И это все?
— Да, дядя, — ответила юная генеральша, широко раскрывая свои хорошенькие глазки. — Не правда ли, как нелепо? Подумать только, до чего могут дойти мужчины!
— Гм! — произнес старый эмигрант. — Все, конечно, зависит от людей. Эти бонапартовы солдаты были сущие дикари. Да, разумеется, это нелепо. Но, дорогая моя, вы, конечно, должны верить тому, что говорит ваш супруг.
Но мужу Леони шевалье высказал свое истинное мнение на этот счет: если д’Юбер в свой медовый месяц способен рассказать жене такую басню, можно быть совершенно уверенным, что никто никогда не узнает тайну этой дуэли.
Уже много позже генерал д’Юбер, считая, что прошло достаточно времени, решил воспользоваться удобным случаем и написать письмо генералу Феро. Он начал свое письмо с того, что он не чувствует к нему никакой вражды. "Никогда за все это время, пока длилась наша злополучная ссора, — писал генерал барон д’Юбер, — я не желал вашей смерти. Разрешите мне вернуть вам по всем правилам вашу находящуюся под моим запретом жизнь. И мне кажется, что мы, которые так долго были товарищами в военной славе, можем теперь открыто признать себя друзьями".
В этом же письме он сообщал ему о некоем событии семейного порядка. И вот на это-то сообщение генерал Феро из своей маленькой деревушки на берегу Гаронны ответил в следующих выражениях:
"Если б вы дали вашему сыну имя Наполеон, или Жозеф, или хотя бы Иоахим, я мог бы поздравить вас по поводу этого события от души, но так как вы сочли уместным дать ему имя Карл-Анри-Арман, я остаюсь при своем убеждении, что вы никогда не любили императора. Когда я думаю об этом несравненном герое, прикованном к скале посреди разъяренного океана, жизнь кажется мне такой ничтожной, что я был бы истинно рад получить от вас распоряжение пустить себе пулю в лоб. Честь запрещает мне покончить самоубийством, но я буду хранить у себя в столе заряженный пистолет".
Юная генеральша д’Юбер, выслушав этот ответ, в отчаянии всплеснула руками.
— Ты видишь? Он не хочет мириться, — сказал ее супруг. — Мы должны быть очень осторожны, чтобы он, избави боже, никогда не мог узнать, откуда он получает деньги. Это никак нельзя. Он этого не потерпит.
— Какой ты хороший, Арман! — с восхищением сказала генеральша.
— Милочка моя, я имел право всадить ему пулю в лоб, но так как я этого не сделал, не можем же мы допустить, чтоб он умер с голоду. Он лишился пенсии и совершенно неспособен что-либо сделать для себя сам. Мы должны заботиться о нем втайне до конца наших дней. Разве я не обязан ему самыми чудесными минутами моей жизни?.. Ха-ха-ха! Подумать только: две мили напрямик по полям, бегом, не останавливаясь! Я просто ушам своим не поверил. Если бы не эта его бессмысленная свирепость, мне понадобились бы годы, чтобы раскусить тебя. Да, просто удивительно, как только этот человек ухитрился пронять меня и зацепиться за самые мои глубокие чувства!
THE POINT OF HONOR
A MILITARY TALE
BY
JOSEPH CONRAD
AUTHOR ОF LORD JIM, YOUTH, ETC.
Джозеф Конрад (в соавторстве с Фордом Мэдоксом Хьюффером)
Романтические приключения Джона Кемпа
Часть первая
КАМЕНОЛОМНЯ И ПОРТ
Глава I
Дню вчерашнему и дню настоящему я вежливо говорю "Vaya listed con Dios"[5]. Что мне эти дни? Но далекий день, открывающий мое романтическое прошлое, день, когда между полосатых тюков — белых и синих — в полутьме торгового склада дона Рамона в Кингстоне на Ямайке я увидел величественную фигуру старика с длинным, усталым, бледным лицом — этот день я едва ли забуду; помню прохладу вест-индского торгового склада, насыщенную неописуемым смешанным запахом — сырым, душным и пряным; помню зеркальный блеск огромных очков Рамона на его лице цвета красного дерева и проницательные его глаза, вспыхнувшие за двойными стеклами при стуке трости за внутренней дверью; помню, как щелкнула щеколда, и в комнату ворвалась струя света. Дверь под резким толчком стукнулась о какой-то ящик; заныли петли, и на пороге появился высокий человек с табакеркой в руке.
В этой стране белого полотна нельзя было не обратить внимания на чопорного старого кастильца в черном. Черная тросточка на серебряной цепочке болталась на руке, тонкая кисть которой, разрисованная синими жилками, тонула в пене батистовых манжет. Другая рука направляла щепотку табаку в изящные ноздри горбатого носа, выточенного, казалось, из старой слоновой кости; локоть прижимал к боку черную шляпу с пером; одна нога согнута была в колене, другая несколько отставлена назад — в такой позе увидел я отца Серафины.
Властно распахнув дверь, он остановился на пороге и позвал беззвучным старческим голосом: "Сеньор Рамон! Сеньор Рамон!" и затем, повернув голову, крикнул в комнаты: "Серафина! Серафина!"
И тогда — в первый раз — я увидел Серафину за плечом ее отца. Твердо помню ее лицо в тот день. У нее были серые глаза, но не с синим, а с черным отливом. Их взгляд задержался на секунду на моем лице и затем перешел на очки старого Рамона.
Этого взгляда (не забудьте, в тот день я был молод), этого взгляда было достаточно, чтобы я задался вопросом: что она подумала обо мне? Что увидели во мне серые глаза?
— Да вот же он, ваш сеньор Рамон, — сказала она отцу, словно упрекая старика за слишком настойчивый зов. — Зрение у тебя ослабло, мой бедный отец, вот он, твой Рамон.
Темный отблеск света, скользнув золотом по нежному изгибу от уха до подбородка, терялся в черном кружеве, спускавшемся с темных ее волос. Говорила она так, точно слова льнули к ее губам. Она подняла длинную руку к белому цветку, заложенному за ухо, как перо у клерка, и скрылась. Рамон почтительно поспешил на зов. Дверь захлопнулась.
Я остался один. Только белые да синие тюки и большие красные банки с оливковым маслом рисовались в скудном свете проникавших сквозь шторы лучей солнца — ослепительного солнца Ямайки. Минутой позже опять распахнулась дверь и ко мне вошел молодой человек, высокий, стройный, с очень яркими, очень большими черными глазами, мерцавшими на необычайно бледном лице. То был Карлос Риэго.
Если этот памятный день был кануном моих романтических приключений, то кануном этого дня следует считать не менее памятный день, когда двадцатидвухлетним юношей я взглянул на себя в высокое зеркало, день, когда я покинул родину — тихий дом в Кенте — и по воле случая пустился в море с Карлосом Риэго.
В тот день мой двоюродный брат Руксби стал женихом моей сестры Вероники, и я был подавлен приступом ревности. Я был ширококост и белокур; у меня была свежая, загорелая, обветренная кожа, прекрасные зубы и карие глаза. Жизнь моя была не слишком счастливой, и я замкнулся в себе, мечтая о недосягаемых странах, о приключениях, о кладах, о любви. В нашей семье мать имела больше значения, чем отец… Она была дочерью разорившегося шотландского графа, неутомимого в изобретениях и планах; она росла бедной красавицей на одинокой ферме, где мы и жили до сих пор, — последний клочок земли, оставленный ей отцом. Там же и вышла она замуж за хорошего, то есть подходящего человека, со скромными средствами, очень милого, податливого дилетанта и мечтателя. Он повез молодую жену в далекое плавание по колониям, которого не выдержал его кошелек. Моя мать, образумившись, настояла на возвращении на ферму. Выбирать приходилось между этой самой фермой или убогой безвестной жизнью где-нибудь в Калаисе.