Дальнозоркий глаз вакеро не мог принять меня за пирата. Я думаю, он потому смотрел так долго, что картина казалась ему странной: простоволосая женщина на коленях у распростертого тела, мужчина в разодранной белой рубахе и черных брюках, шатающийся меж кустов с отчаянной жестикуляцией глухонемого. Но вот взгляд его как зачарованный остановился на повисшей веревке. Наконец он опять сел в седло, ободрил меня взмахом руки и отъехал от края.

Только теперь я смог испустить бесцельный крик. Серафина подняла на меня пристальный взгляд.

— Нет, дорогая, я не сошел с ума, — сказал я, — там был человек, он нас видел.

— О, Хуан, молись со мной, чтобы Бог смилостивился над бедным грешником и дал ему умереть.

Я молчал. Мой крик пробудил Мануэля от его бреда.

— Вы живы, — тихо сказал он, увидев меня. — А я весь разбит. Вы, сеньорита, вы? Сами приносите благословение моим губам! Когда вы были маленькая, я кричал: "viva!"1 перед вашей коляской. А теперь. Ха-ха… Я могу импровизировать — звезда нисходит к раздавленному червю…

Шорох скатившихся камней смешался с надорванными стонами умирающего. Вакеро неуклюже спускался к нам, стесняемый своими огромными шпорами. Это был молодой человек с тонкими черными усиками, галантно закрученными на концах. Умолкший было Мануэль вдруг, точно вернувшись из бездны страдания, отчетливо провозгласил:

— Я чувствую в себе величие, вдохновение…

Это были его последние слова. Тяжелые, темные веки медленно опустились над слабым блеском глаз, точно падающий занавес.

Серафина с легким криком поднялась с колен и, вздрогнув, отбросила мокрую тряпку, на которой раскрытые губы отказались сомкнуться.

— А! Наконец! — воскликнула она.

Было что-то горькое, почти злобное в этом возгласе, как будто жалость ее женского сердца была подвергнута слишком жестокому испытанию.

Молодой вакеро, сняв шляпу перед могуществом смерти, истово перекрестился.

— Мы искали этого человека, — тихо проговорил он. — Когда-то он убил одного из нас… Но вы… — он вдруг как будто впервые увидел наши лица и в ужасе вскричал: — Кто ты, hombre[49], говори! Кто она? Откуда вы? Куда идете?

Глава XI

На единственной длинной улице негритянской деревни не было ни души. В жемчужной дымке рассвета еще плыл убывающий месяц. Мы ехали всю ночь, медленно двигаясь меж светлых саванн или погружаясь во тьму леса, столь непроницаемую, что даже силуэты наших избавителей сливались с тенями деревьев. Мы смутно слышали их голоса и чувствовали их крепкие руки, поддерживавшие нас в седлах. Но вот вдали показались призрачно-белые стены дома. Мы едва держались — и сквозь сон слышали гулкий стук в деревянные ворота. Так мы въехали в гасиэнду Серафины. Внезапно большой квадратный двор зашумел и замелькал пестрой массой людей. Молодые негритянки в пестрых юбках, кудахтал, как стая куриц, пропустили вперед толстую женщину. Она еще бранила кого-то из толпы и вдруг взвизгнула, точно ужаленная. Я увидел со своего седла, как бледное личико Серафимы утонуло в массе пестрых платков, курчавых голов, вскриков, рыданий и ласкательных имен. Ее сняли и понесли в дом. Сухощавый седобородый человек с озабоченным лицом в совершенном недоумении глядел на меня. Я крепко держался за гриву лошади.

Толстая женщина, плача и смеясь, снова показалась на веранде. "Энрико, — закричала она, — да ведь это ее жених! О, мое сокровище, моя дорогая деточка, белая моя козочка! Ты слышишь, Энрико, слышишь — ее жених! О боже, боже, дитятко мое родимое".

Она схватилась за голову руками, и снова побежала в дом. Там слышался топот босых ног — негритянки бегали и суетились, охая и толкая друг друга.

Я качался в седле от слабости, но все же постарался объяснить, что надо заставить наших провожатых ковбоев немедленно присягнуть, что они будут молчать. Тем временем кто-то высвободил мои ноги из стремян.

— Конечно. Как пожелает ваша милость.

Внезапно озабоченное лицо старика поплыло перед моими глазами и исчезло в темноте.

— Осторожно, — крикнул он. — Ребята, беритесь — несите кабальеро.

Какого кабальеро? Розовая дымка застилала мои глаза, потом сгустилась, из нее выступила какая-то стена с черным распятием, и оба вакеро клялись, подняв правую руку. Надо мной наклонилась седая борода, голос произнес: "Готово", потом испуганно крикнул: "Сеньор, сеньор", а когда я вынырнул из какой-то темной пещеры, моя голова очутилась на коленях старой женщины, поившей меня из чашки куриным бульоном. Ее толстые щеки дрожали и черные глаза часто моргали. Но куда девалась ее борода? И отчего она всхлипывала, как Мануэль, и говорила о каком-то ангеле? "Серафина!" — крикнул я, но плащ Кастро черным крылом скользнул по моим глазам. Это была смерть. А как сладостно было умереть! Казалось, что все исчезло; я погрузился в лучезарную вечность, в необъятное спокойствие и тишину…

Проспал я около двадцати часов. Седой Энрико встретил мой испуганный взор. "Сеньор, ночь давно настала, и Долорес, моя жена, стережет сон доньи Серафины за стеной", — проговорил он успокаивающе. Я чувствовал себя слабым, как дитя. Мне казалось, что я родился вновь. Но, очевидно, люди скорее оправляются от голода, чем от болезни. Силы возвратились к нам — и с ними возвратились все опасения. Чем грозило нам будущее? Впрочем, что могло быть страшнее смерти — а с ней мы были с глазу на глаз. Но Серафина, еще слабенькая и бледная, пробормотала, прижимаясь ко мне: "Страшнее смерти — разлука!"

Да, она всем пожертвовала ради любви, она последовала за мной, не раздумывая, и для нее разлука была горше смерти.

— Нет, любимая, — проговорил я. — Не разлучить нас никому… Никогда!

Старая нянька и ее муж ходили за нами, как за детьми. Они часто издали смотрели на Серафину с немым обожанием и боялись подойти, чтоб не помешать нам. Толстуха Долорес только сияла и, подталкивая мужа локтем, шептала: "Ее жених… жених!"

Иногда она садилась у ног Серафины и причитала: "Зачем уезжать так далеко от старой няни, дитятко мое дорогое? Конечно, любовь любовью, и живем мы только раз, но ведь эта Англия ваша так далеко, так страшно далеко!"

Она грустно качала головой — и нам тоже Англия казалась какой-то несбыточной, только в мечтах существующей страной.

Но пора было двигаться. Уже в наше чудесное заточение проникли слухи о том, что кругом бродят какие-то отряды, направляющиеся в Рио-Медио. Мы в ту же ночь покинули гасиэнду.

Только тихие всхлипывания старой Долорес провожали нас. Мы прошли к маленькой речке. Впереди шел Энрико, освещая путь ручным фонарем, за ним мы с Серафиной. Она была закутана в широкий плащ, и темное сомбреро скрывало ее волосы. Меня Энрико нарядил в свой собственный костюм. Маленькая шхуна была уже наготове. Ее экипаж — пять негров, за верность которых Энрико ручался головой, — ждал нас на берегу. Якорная цепь тихо позвякивала. "Энрико, — произнесла Серафина, — не забудь поставить каменный крест над могилой бедного Кастро". — "О нет, сеньорита, не забуду. Пусть небо пошлет вам долгие годы счастья. Мы все готовы отдать жизнь за вас. Не забывайте нас!". Он отошел от причала и махнул рукой: "С Богом!" Свежим ветром наполнился парус, и мы двинулись вниз по реке. А фонарик старого Энрико долго светил нам яркой точкой, пока не скрылся за поворотом.

И снова запахло морем… День сменил ночь. Когда стих ветер и парус повис, наши матросы взялись за весла — и, мерно рассекая стекло вод, мы шли вдоль берега. Старый негр, правивший баркасом, был странно похож на Цезаря, мажордома в замке Риэго. Когда я объяснил ему, что он, согласно плану Себрайта, должен якобы по неосторожности налететь на борт "Лиона", лицо его расплылось в широченную улыбку.

— Стукнуться о борт по неосторожности. Клянусь Сантьяго-де-Компостела, что вы увидите, как старый Педро, всю жизнь просидевший за рулем, поведет баркас, как мальчонка, укравший чужую лодку.