— И ведь он очень уважает и любит жену, Кемп. Да, да, не пожимайте плечами: с прошлым не так-то легко расстаться. Вчера вот две его "холостяцкие гнусные привычки", как вы их называете, явились сюда, подплыли на лодке к самому носу — и давай закатывать серенаду. Мы все сидели за ужином, а миссис Вильямс говорит: "Ах, какая грустная мелодия!" — а глаза у нее красные: о вас двоих плакала. Капитан весь побагровел, пот у него так градом и льет: побоялся, чтобы они не приперли на корабль. Я выскочил и еле уговорил их не подыматься — не хотели верить, что с капитаном его жена! А хохотали они, когда отплыли — ужас! Видите, Кемп, какие дела… Мы должны сберегать нашу старушку — чтобы ей никто ничего не смел говорить, а то она помрет с горя.

Я был убит. Может, Вильямс был и в праве повеселиться, но нам-то необходимо было сейчас же вернуть его на корабль. Себрайт знал, где его можно было найти, но кто пойдет за ним? Ему нельзя было ни на секунду отлучиться — вдруг кто-либо явится, — ведь он отвечает за все. Из команды он никого не решался послать. "Ведь они и дороги не найдут, без языка, да и дубины все они порядочные. А кроме того, все винные лавки открыты… Нет, это не пройдет"…

Себрайт потер затылок.

— Придется мне идти, — проворчал он. — Но ведь меня знают, за мной начнется слежка. Удивятся — чего это я бросился искать своего патрона. А ведь сейчас — лучшее время, чтобы уйти из порта спокойно… Ведь сейчас ни одна собака на нас не обратит внимания…

Он не знал, что делать. Вдруг меня осенило:

— Я поеду.

— Вот так черт! — изумился Себрайт. — Неужто поедете?

Я стал горячо уговаривать его. Никто меня не узнает. Платье мое, взятое у Энрико, достаточно чисто и нарядно. Я моту проскользнуть в толпе незамеченным.

Самое главное было увести Серафину от О’Брайена. Я всегда найду возможность удрать с Кубы. Миссис Вильямс позаботится о Серафине, и если я как-нибудь разминусь с Вильямсом и не успею вернуться на судно, — они должны выйти в море возможно скорее, не дожидаясь меня ни в коем случае.

Я стал необычайно красноречив. Одна мысль о возможности уплыть с Серафиной немедленно, почувствовать себя наконец-то вне опасности кружила мне голову. Мне казалось, что я сойду с ума, если меня не отпустят за капитаном. Все тело дрожало от напряжения и возбуждения.

— В конце концов… Что же, — сдался Себрайт.

— Я побегу, скажу ей все! — радостно крикнул я.

— О нет, не делайте этого, — удержал меня умный штурман. — Вы решились окончательно?

— О, да, — ответил я. — Она поймет…

— Наша старуха начнет уверять, что все это совершенно не нужно. Капитан обещал ей вернуться к чаю. Что мы на это возразим? Мы не сможем объяснить ей, в чем дело, а если вы будете настаивать, они обе примут вас за тупоголового упрямца.

Он пододвинул мне перо и бумагу.

— Напишите ей. Напишите все, подробно, как вы говорили мне. Действительно, путь открыт именно эти несколько часов. Ну, а об остальном я позабочусь, — и он уныло вздохнул: — Наврать миссис Вильямс как можно правдоподобнее.

И я написал мое первое письмо Серафине, когда нас отделяла одна только перегородка.

Себрайт пошел приготовить лодку. Я писал, что нужно ловить удачный момент, что только моя огромная любовь к ней заставляет меня так рисковать, а мысль о том, что она так близко от О’Брайена, приводит меня в содрогание. А на море нас уже никто не посмеет разлучить.

Себрайт быстро вошел в каюту.

— Идем! — отрывисто сказал он.

Американская бригантина стала на якорь совсем рядом с "Лионом", и Себрайт попросил у ее штурмана лодку, объясняя, что собственные его лодки заняты, а ему необходимо отвести на берег своего гостя. Его просьбу уважили охотно, и два американских матроса доставили меня на берег. Они не произнесли ни слова, очевидно, принимая меня за испанца.

Какая блестящая мысль позаимствовать лодку у янки. Этим мое отношение к "Лиону" было покрыто. Молчаливые матросы высадили меня на песчаный берег, совсем на виду у города.

Я поблагодарил их по-испански и обходом пошел в город. Я нарочно сделал большой крюк, чтобы войти с другой стороны, и пересек грязное предместье, где не было никого, кроме старух, стороживших грязных разноцветных ребятишек, копошившихся в пыли. Собаки, гревшиеся на солнце, даже не лаяли на меня. И я спокойно вышел на большую дорогу. В резком солнце лежал передо мною город. Он весь гудел колокольным звоном, красно-кирпичные и ярко-белые стены домов празднично сверкали.

Молодой мулат в грязном солдатском мундире и новехоньких соломенных туфлях с голубыми розетками оглядел меня томно, как женщина, своими длинными темными глазами. К счастью, мое лицо загорело до темно-коричневого цвета, а платье Энрико не могло привлечь внимания. Мои светлые волосы были скрыты платком, повязанным под шляпой. Мулат лениво отвернулся, и мои шаги гулко застучали у городской стены. Я проник в самое сердце города.

И сразу мне показалось, что я шагнул на триста лет назад. Я никогда не видел такой старины. Город этот был наследием великолепного, смелого, романтического поколения испанских конквистадоров. Глядя на каменные стены, я припомнил всю историю этих безумных храбрецов, бросившихся в погоню за славой и богатством. Ни одна нация не лелеяла такой мечты о величии. И был миг, когда муза приключений, муза романтики улыбалась им…

Я медленно шел, пораженный полной тишиной города. Вокруг не было ни одного человека, и величавые тяжелые стены домов, темные окна с железными решетками и легкие балконы, казалось, спрашивали меня: "Что ты делаешь здесь, чужестранец? Мы слышали другие шаги, мы видали другие лица…" Монастырским покоем веяло от облинялых камней, от тернистых выступов.

Снова узкие улицы наполнил медный рев колокола. Вдали я слышал пение и звуки труб. Женщина в черном шмыгнула из-за угла и побежала по направлению к процессии. Я пошел за ней. Из винной лавки, грязной дырой зиявшей в старом дворце, выскочил оборванный бродяга, вытирая густую бороду волосатой лапой. Он пошатнулся и быстро пошел вперед. Я заметил, что в его левом ухе блестела золотая серьга. Плащ его был изорван в клочья, икры перевязаны тряпками, а его остроконечная шляпа наверно была затоптана в грязь, прежде чем очутилась на его голове. Я внезапно вздрогнул. То был один из лугареньос.

Мы находились в узкой улочке, битком набитой людьми, глазевшими на процессию. Процессия медленно двигалась мимо по главной улице. Вернуться было поздно, тем более, что бродяга не обращал на меня ни малейшего внимания. Надо было идти вперед, но толпа преградила нам дорогу. Оставалось только ждать.

Оборванец стоял рядом со мной в последнем ряду. Он что-то бормотал и бил себя в грудь кулаками. Кордон солдат оцеплял процессию. Над нашими головами плыли большие деревянные святые, раскрашенные и позолоченные. Огромные распятия сверкали на солнце. Сзади двигалась гигантская статуя мадонны, в полтонны весом, одетая в золотую парчу, с венком из бумажных роз на голове. Военный оркестр прогремел туш. Вдруг все стихло, и зазвенели серебряные колокольчики в руках монахов. Все упали на колени, а я один остался стоять.

По правде сказать, я засмотрелся на процессию — зрелище совсем для меня новое, — и не ожидал, что все упадут на колени. Бродяга рядом со мной колотился лбом о землю и выл в экстазе. Сознаюсь, что я стоял, широко открыв глаза и нетерпеливо ожидая, пока пройдут под золотым балдахином три попа в пышных ризах, — и совершенно забыл снять шляпу. Бородатый оборванец, внезапно оторвавшись от своих благочестиво-покаянных поклонов, взглянул на меня и прежде, чем я сообразил, что оскорбляю его религиозные чувства, он с криком: "Ах ты, еретик проклятый!" — сорвал с меня шляпу и швырнул ее оземь.

В ту же минуту грохнули снова барабаны, заревели тромбоны и его крик утонул в шуме и звоне. Одним ударом кулака я сшиб его с ног. Процессия прошла. Толпа хлынула по узкой уличке, где мы стояли. Бродяга, ругаясь, поднялся с земли, я пристально поглядел на него, но он тотчас же бросился бежать и исчез в толпе. Я поднял свою шляпу. Минуту я стоял в нерешимости. Но ничего не произошло. Можно было двинуться дальше. Этот лугареньо не узнал меня (а то, что он был лугареньо из Рио-Медио, не оставляло сомнений). Я еще раз взглянул на план, который мне набросал Себрайт. Да, туда.