И я был этим "одним пиратом", которого собирались повесить, чтоб укрепить союз со старым островом. Для скрепки понадобилось немного крови. Проклятие! Я повоюю с ними: они оторвали меня от Серафины, чтобы достичь своих грязных целей! Я чувствовал, что становлюсь жестоким и жестким, как камень. Непрестанно я повторял своему тюремщику:
— Послушай, я обещаю тебе тысячу фунтов или пожизненную пенсию, если ты передашь письмо моей матери или сквайру Руксби в Хортоне.
Он трусливо мотал головой и говорил, что за такие вещи его самого вздернут. Но его короткие пальцы дрожали, а глаза жадно блестели. На следующий день он ничего не говорил. Еще день — ничего. Еще день — и я стал дико бояться, что меня действительно повесят.
Накануне суда, в полдень, тюремщик вдруг явился ко мне в камеру.
— Вот бумага, вот перья, — сказал он. — Можете готовиться к защитительной речи. Можете писать письма. О, черт! Отчего они раньше не дали разрешения? Была бы у меня ваша тысчонка. Я б передал вашим письмо в один миг.
— В чем дело? — удивился я.
— Радикальные газеты пронюхали, — ответил он, — а государство им ответило, что он, мол, будет наказан поделом. Где это тут… ага… вот, — он держал в руках газету, — "Преступник, заключенный в Ньюгете… гм-м… потерпит заслуженную кару"…
— "Лион" вернулся, — перебил я.
Я решил, что иначе не может быть, что наверное Вильямс или Себрайт вступились за меня. А быть может Серафина обратилась к своему родственнику и другу — испанскому послу.
Я вздрогнул: неужели она вернулась — и я увижу ее?
— "Лион" вернулся, — крикнул я.
Он мрачно фыркнул:
— Я видел его в списке запоздавших судов третьего дня в газете.
Я не верил своим ушам.
— Не решался вам сказать, — буркнул тюремщик. — Ох, лопни мои глаза, от этого всего кота бы стошнило.
Вспышка радости, охватившая меня, отчаяние, сменившее ее, — все вдруг превратилось в мертвенное безразличие.
— Иду, иду, — крикнул тюремщик в ответ на раздавшийся в конце коридора громовой зов. Он схватил меня за рукав и буркнул: — Пойдемте, там кто-то к вам пришел, — и потом про себя: — Ну, конечно, ни копейки не заработаю. — Он толкнул меня в коридор и сердито захлопнул дверь.
Мы прошли через большой мрачный двор. Черные осклизлые стены, казалось, упирались в хмурое заплаканное небо. В одной из стен было узкое отверстие, заделанное толстой решеткой. Тюремщик толкнул меня к нему.
— Идите, я уже не буду слушать, хоть и обязан. Но черт меня возьми, я не так уж плох, — мрачно добавил он.
Я пристально стал вглядываться в смутно видимый при слабом освещении силуэт человека, прильнувшего по ту сторону стены к такому же решетчатому отверстию.
— Джонни, мальчик, что же это?
По ту сторону решетки, мигая и щурясь, стоял высокий худой человек в блестящем придворном костюме. Его худое лицо было бледно до прозрачности. С высокого, как будто отполированного лба был откинут реденький клочок рыжеватых волос.
Это был мой отец.
— Что же это, Джонни, сынок! Какой ты старик! — воскликнул он: — Как ты попал в такую историю? Тяжело тебе?
Он оглядел с брезгливостью стены и грязный пол.
— Отец, — начал я, и он быстро, бессвязно и взволнованно заговорил о том, что для меня сделал. Мать моя лежит в ревматизме, Вероника с Руксби в прошлый четверг отплыли на Ямайку; он с матерью прочел в газетах обо мне, мать дала ему денег, и он немедленно поспешил в Лондон. Эта спешка до сих пор его волновала. Ведь он жил в тихом доме за холмами, погруженный в свои стихи и гравюры — и не выезжал в Лондон с тех пор, когда молодым щеголем гулял здесь с друзьями принца-регента. Он говорил, перебивая себя цитатами стихов и ужасаясь всему происходящему. Он бегал от министра к министру — и ничего не добился. Мне казалось, что я еще никого так хорошо не понимал, как моего бедного, растерянного отца.
Он продолжал:
— И я вспомнил, что одна очень важная персона была передо мной в долгу… но прежде чем явиться туда, я поехал к своему портному… Что хорошо на ферме, то плохо во дворце… — Он секунду подумал и поправился: — Что хорошо для фермы, то плохо для дворца, — и уже полез в карман за записной книжечкой: он всю жизнь записывал строчки, из которых, как ему казалось, могли выйти стихи.
— А вы видели короля, отец?
Его лицо вытянулось:
— Нет, не видел, но один из секретарей герцога… и сам герцог меня еще помнит: меня звали "Кемп с коляской", потому что у меня был чудесный выезд, с позолоченными… — Его изможденное лицо вспыхнуло от удовольствия, но вдруг он спохватился и голос его упал: — Я видел королевского секретаря, и он сказал, что… что на кассацию, в случае обвинительного приговора, нет никакой надежды.
Я устало прислонился лицом к решетке. В конце концов, какой смысл бороться за жизнь, раз "Лион" не вернулся?
Отец, очевидно, только сейчас сообразил весь ужас моего положения. Его лицо побелело как мел, и он беспомощно и отчаянно разрыдался.
Мне пришлось утешать его. Он был в ужасе от своей собственной бесполезности, от невозможности помочь единственному сыну.
— Нет, нет, сэр, — утешал я его, — вы сделали все, что могли.
Он конвульсивно вздрагивал от рыданий. Я еле сдерживался сам, но вдруг мне пришло в голову, что он может спасти меня. Я сказал:
— Вам надо только поехать в Клэпхем, сэр.
И в ту минуту, когда он почувствовал, что кто-то направляет его, он сразу успокоился. Я объяснил ему, что ему надо отыскать майора Каупера — я помнил, что он жил в Клэпхеме. Он мог бы засвидетельствовать, что меня похитил Кастро, и кроме того он наверно знал адреса каких-нибудь кингстонских плантаторов, вернувшихся в Англию. Эти люди могли засвидетельствовать, что я мирно прожил на Ямайке те два года, что Никола Эль-Эскосе был в Рио-Медио.
Мой отец преобразился: чья-то воля руководила им, линия поведения была намечена — он рвался в путь. Я настаивал, чтоб он немедленно прислал мне адвоката.
— О, да, о, да! — повторял он, порываясь уйти. — К майору Кауперу. Дай запишу адрес.
— Не забудьте прислать мне адвоката. Пошлите его, когда будете идти туда!
— Да, да, — кивал он головой, — я наверно смогу быть полезным адвокату: это обычно люди без всякой прозорливости.
И он поспешно убежал.
Вот когда началась настоящая пытка — пытка ожидания. Я пробовал набросать защитительную речь — напрасно. Мысли мои все время неслись за моим отцом. Я ясно представлял себе, как он летит по улицам на своих тонких ногах, в развевающемся новом сюртуке. Кого он нашел? Чего он добьется?
Его лицо побелело как мел
Я впился ногтями в угол стола, чтоб не метаться по комнате. Медленно в решетчатое окно вливался серый сумрак.
Ночь прошла. От отца не было никаких вестей. Я всю ночь ходил по камере. С наступлением дня бешеным усилием воли я победил волнение.
Тюремщик пришел очень рано.
— Дело начнется около часу. В половине первого соберутся судьи. Н-да, едва ли вас оправдают… Среди присяжных пять вест-индских купцов. Им нужно вас зацапать. Все против вас… А ты меня послушай, брат: скажи им громовую речь, бей себя в грудь кулаком, взывай к чести британского дворянина — ну, вообще разжалоби их. Хотя вряд ли поможет. Все они вешатели, эти судьи из адмиралтейства. Мы и то говорим: раз в Олд-Бэйли[56] висит якорь — значит, надежды нет. Мы уж камеру для приговоренных чистим. А якорь всегда вешают, когда заседает адмиралтейская сессия, — объявил он.
Я слушал, старясь не проронить ни слова. Я представлял себе, как Лондон занят моим делом. Для массы просто сенсация, оно стало важным для целей некоторых людей. И мою жизнь они хотели использовать для этих своих целей. Министрам было относительно безразлично, отделится Ямайка или нет, но они хотели повесить меня, чтоб иметь возможность презрительно бросить ямайским плантаторам: "Отделяйтесь, если хотите, господа сепарациони-сты, мы свой долг исполнили, мы повесили человека".