Сарьон всегда на это время возвращался в Купель, если только у него появлялась хоть малейшая возможность. Здесь ему было спокойнее, потому что в Купели никто не посмел бы даже упомянуть о смерти принца, не говоря уже о том, чтобы отмечать годовщину этой смерти. Епископ Ванье это запретил, хотя запрет всем показался странным.
— Старик Ванье терпеть не может этот день, — сказал дьякон Далчейз Сарьону, когда они шли по мирным, тихим коридорам их горной твердыни.
— Право, не могу его за это осуждать, — отозвался Сарьон, вздохнул и печально покачал головой.
Далчейз фыркнул. Он до сих пор оставался дьяконом, несмотря на солидный возраст, и знал, что наверняка так дьяконом и умрет. И потому не стеснялся откровенно высказывать свое мнение по любому вопросу — даже здесь, в Купели, где, как поговаривали, у стен имелись уши, глаза и рты. Если бы не вмешательство престарелого герцога Юстарского, при дворе которого он вырос, Далчейза давно бы уже отправили трудиться на поля.
— Ха! Пусть себе императрица тешится, как хочет. Видит Олмин, не такая уж это и серьезная прихоть. А ты слыхал, что Ванье пытался убедить императора не отмечать этот день?
— Нет!
Сарьон был поражен.
Далчейз, чрезвычайно довольный собою, кивнул. Он был в курсе всех придворных сплетен.
— Ванье сказал императору, что это грешно: поминать того, кто явился на свет без Жизни и, очевидно, был проклят.
— И что, император не стал его слушать?
— Ну, они и в этом году окрасили Мерилон в «Плачущий голубой», не так ли? — сказал Далчейз, потирая руки. — Да, императору хватило духу упереться и не согласиться с его святейшеством, хотя в результате его святейшество вышел из себя и поныне отказывается появляться при императорском дворе.
— Просто не верится, — пробормотал Сарьон.
— А, это долго не протянется. Это просто такая показуха. В конце концов Ванье настоит на своем, можешь не сомневаться. Вот увидишь, в следующий раз, когда речь зайдет об этом, император будет только рад уступить. Они помирятся. Епископу просто нужно подождать до следующего года и предпринять еще одну попытку.
— Да нет, я имел в виду не это, — сказал Сарьон, беспокойно оглядываясь по сторонам. Он взглядом указал Далчейзу на одного из чернорясых Дуук-тсарит. Тот молча стоял в коридоре, спрятав лицо под капюшоном и сложив руки на груди. Далчейз презрительно фыркнул, но Сарьон заметил, что дьякон подался в сторону, чтобы не проходить рядом с Исполняющим. — Я хотел сказать, что мне не верится, что император ему отказал.
— Естественно, это все из-за императрицы. — Далчейз многозначительно кивнул и слегка понизил голос, искоса взглянув на Исполняющего. — Она так хочет, а потому, конечно же, все так и идет. Меня просто в дрожь бросает при мысли, что она могла бы, скажем, пожелать луну с неба. Но ты и сам наверняка должен все это знать. Ты же бываешь при дворе.
— Ну, не так уж часто, — сознался Сарьон.
— Ты живешь в Мерилоне и не бываешь при дворе? — Далчейз потрясенно воззрился на Сарьона.
— Да ты глянь на меня, — отозвался Сарьон. Он покраснел и поднял большие, грубые руки. — Я не пара богатым и красивым. Ты же видел, что стряслось на той церемонии, семнадцать лет назад, когда я окрасил свою рясу не в тот цвет. И с тех пор я постоянно попадаю с этим впросак. Если нужно быть в «Пламенеющем абрикосе», у меня получается «Перезревший персик». Вот тебе смешно, а ведь это чистая правда! В конце концов я вообще перестал пытаться изменять цвет. Так и хожу в простой белой рясе без всякой отделки, как и полагается человеку моего положения.
— Готов поспорить, что в результате ты стал пользоваться необычайной популярностью! — ехидно заметил Далчейз.
— Вовсе нет! — Сарьон с горечью улыбнулся и пожал плечами. — Знаешь, как меня называют за глаза? Отец Цифирь. Это потому, что я способен нормально говорить только о математике.
Далчейз не удержался от смеха.
— Да, я знаю! — с отчаянием воскликнул Сарьон. — Я надоел им до зубной боли, до невидимости. Однажды вечером граф просто взял и растворился в воздухе прямо у меня на глазах. На самом деле он вовсе этого не хотел бедолага. Ему потом было очень неловко, и он долго извинялся. Но он уже стареет...
— Если бы ты только постарался...
— Я старался! Я вправду старался! Я пытался сплетничать и участвовать в пирушках. — Сарьон вздохнул. — Но это оказалось слишком трудным для меня. Наверное, я и сам старею. Я засыпаю часа за два до того, как нормальный житель Мерилона только начинает подумывать об ужине.
Он оглядел каменные стены, мерцающие мягким магическим светом.
— Мне нравится жить в Мерилоне. Его красота до сих пор восхищает меня так же сильно, как в тот день, когда я в первый раз его увидал. Но сердце мое здесь, Далчейз. Мне хочется продолжать мои научные изыскания. Мне нужен доступ к здешним материалам. Я разработал новую формулу и не вполне уверен в некоторых магических теоремах, которые с нею связаны. Понимаешь, это...
Далчейз кашлянул.
— Ах да. Извини. — Сарьон улыбнулся. — Я опять веду себя как отец Цифирь. Во мне слишком много энтузиазма. Я понимаю. В общем, как бы там ни было, я уже совсем собрался попросить, чтобы меня перевели обратно — и тут пришел этот вызов от епископа...
На лицо Сарьона набежала тень.
— Да будет тебе! Не смотри ты так испуганно, — небрежно произнес Далчейз. — Возможно, он желает выразить тебе свои соболезнования по поводу кончины твоей матери. Или, не исключено, он хочет предложить тебе вернуться сюда. В конце концов, ты-то на меня не похож. Ты у нас пай-мальчик, всегда послушно кушаешь кашку, и все такое. Никому при дворе беспокойства не внушаешь. И хоть ты и зануда — а с этим спорить не приходится, — зануднее императора все равно не станешь.
Сарьон отвернулся. Далчейз внимательно взглянул на него.
— Ты ведь кушаешь кашку, верно?
— Да-да, конечно, — поспешно ответил Сарьон и попытался улыбнуться, но потерпел неудачу. — Ты прав. Возможно, ничего более серьезного тут не кроется.
Он краем глаза взглянул на Далчейза и обнаружил, что дьякон с любопытством смотрит на него. На Сарьона снова нахлынуло чувство вины. Почувствовав, что не в силах больше находиться рядом с умным, проницательным дьяконом, он неловко, поспешно распрощался и удалился. Далчейз смотрел ему вслед, и на губах его играла ироническая усмешка.
«Хотелось бы мне знать, старый приятель, что за крысы водятся в твоем чулане. Я ведь не первый, кому стало интересно, с чего это вдруг тебя семнадцать лет назад отослали в Мерилон. Но для его святейшества что семнадцать лет, что семнадцать минут — разница невелика. Что бы ты ни натворил, он этого не забудет — и не простит».
И Далчейз, вздохнув и покачав головой, отправился по своим делам.
Расставшись с Далчейзом, Сарьон кинулся в убежище — в библиотеку. Можно было надеяться, что там его оставят в покое. Но ему было сейчас не до занятий. Он зарылся в груду пергаментов, скрывшись от взгляда случайных посетителей, и обхватил голову руками. Сарьон чувствовал себя таким же несчастным, как и перед первым вызовом к епископу, семнадцать лет назад.
За прошедшие годы он не раз видел епископа, поскольку во время визитов в Мерилон Ванье всегда останавливался в аббатстве. Но за все это время Сарьон ни разу с ним не беседовал.
Не то чтобы епископ избегал его или относился к нему холодно. Напротив. Он прислал Сарьону очень теплое, сочувственное письмо по случаю кончины его матери; епископ выразил свое глубочайшее соболезнование и заверил, что мать похоронят в одной гробнице с отцом в Купели, на одном из почетнейших мест. Епископ даже подходил к нему во время погребальной церемонии, но Сарьон, притворившись глубоко опечаленным, ускользнул от разговора.
В присутствии епископа ему всегда делалось не по себе. Возможно, потому, что Сарьон так никогда и не простил его святейшеству, что тот обрек маленького принца на смерть. А возможно, потому, что всякий раз при взгляде на епископа Сарьон неизбежно вспоминал о своей вине. Когда он совершил преступление, ему было двадцать пять лет. Теперь Сарьону было сорок два, и ему казалось, что эти семнадцать лет тянулись куда дольше, чем те двадцать пять. Когда он рассказывал Далчейзу о своей жизни при дворе, то открыл ему не всю правду. Да, эта жизнь действительно была не для него. Да, придворные и вправду считали его занудой. Но истинная причина, по которой он старался не появляться при дворе, была иной.