Умываться одновременно могут человек сорок — ведь сорок дырок. Вода холодная, мыло бывает редко (крошечный кусок мыла раз в месяц, содержащий наполовину глину, он тает, но не дает пены, предпочитаем приберечь его на постирушки). Слава богу, француз редко моется.
Постирушка должна кипятиться в ведре. Да, но ведь ведра-то у нас и нет. Поэтому тибрим ведро фойершутца,противопожарного оборудования, которое, в принципе, должно стоять постоянно заполненным водой, вместе с ручным насосом, ящиком с песком и лопаткой при двери в каждом бараке. Добывается с великим трудом: оно всегда на руках. В великом рвении к чистоте кто-нибудь решает затеять стирку. Сперва — дать отмокнуть. Начало хорошее. Запихивает он белье в ведро, заполняет его водой и ставит под свои нары. Маскирует нагромождением всякого хлама, — сейчас поймешь, почему. Завтра он будет стирать и уже заранее этим приободряется, весь из себя довольный. Предвкушает очищение. На другой день думает, а куда, собственно, торопиться? На следующий день — также. А время идет.
Хочешь белье постирать. Начинаешь искать ведро. То есть рыщешь под всеми койками. Ждешь, конечно, когда мужик застрянет в сортире, чтобы искать, иначе он тебе не позволит. В конце концов, находишь ведро, допустим. Вытаскиваешь его на свет Божий, обвито оно толстыми складками страшенной гнили. Выливаешь через окно протухшую эту воду со всеми бесчисленными животными, зародившимися в настоявшейся, промариновавшейся грязи, идешь к мойке наполнить ведро водой, а это, быть может, за несколько сот метров, все зависит от того, в каком конце лагеря ты проживаешь, ополаскиваешь ведро, приносишь свежей воды, начинаешь окунать в нее свои бесценные лохмотья. Ах да, забыл, белье-то того лентяя, промокшее, стекающее, кишащее и вонючее, кладешь ты его туда, откуда взял, но уже без ведра. Счастливый обладатель может и не заметить. Ну вот, после двадцати четырех часов вымачивания под койкой грязь твоя начинает отклеиваться. А ты уж припас горсть древесного пепла, взятого из-под печки. Бросаешь пепел в ведро, хорошенько перемешиваешь, ставишь все это на печку. Кипит. Кипит вовсю. Выдворенная из ткани нежным калием пепла грязь поднимается и скапливается корой, сотрясаемой мощными пузырями пара. Может случиться, что именно в этот момент, благодаря сопоставлению образов, происшедшему где-то в ловком уме предшествующего обладателя ведра, тот к тебе приставать начинает — ах ты, скотина! — и за этим последует драка, тогда ведро с бельем слетает с печи ударом лаптя… А может случиться, что лагерфюрер или же пожарники участка, делая свой обход, заметят, что на положенном месте ведро отсутствует, тогда объявляются поиски, ведро находят, разбрасывают белье по шлаку, возводят ведро в его официальную должность, и объявляется общее наказание для всего барака.
Но если ты прокипятил свою стирку благополучно, — такое тоже бывает, — относишь ее в барак с мойкой и начинаешь тереть — видел когда-то, как мама терла — маленьким кусочком глиняного мыла вместо марсельского {106} .Выходит оттуда ужасный сок, чувствуешь ты себя гигиеничным до героизма, развешиваешь чистенькое белье над своим тюфяком на веревке, места-то там в обрез, но ничего, обойдется. И вот уже ты годен еще на полгода.
Можно вообще-то и никогда не стирать, никогда не мыться. Есть и к таким подход. Видел я, как парней насильно сбрасывали в воду, раздевали их догола и оттирали песком, как кастрюльки, так от них разило, — бедные паразиты. Кое-кто выставлял напоказ свою грязь с надменностью какого-нибудь боярина, — таким был известный во всем лагере, вплоть до русачков, Фернан Лореаль, шорты которого, одеревеневшие от грязи и копоти, были одним из развлечений нашего барака.
Если не считать клопов, мелкая живность нас не очень-то досаждает, и это вообще удивительно. Блох, например, никогда не было. Иногда только были телесные вши, что влекло за собой моментальную дезинфекцию всего содержимого барака — и людей, и вещей. Неотступная боязнь вшей гложет наше начальство. Вошь ведь может означать начало эпидемии тифа, этого лагерного бича [31].
Одолеть вошь — дело возможное, по крайней мере, — держать ее на почтительном расстоянии. А одолеть клопа — никогда! Возрождаются они из своего пепла как ни в чем не бывало! По ночам бегают по нас миллионами своих гнусных лапок. Сосут нас до белизны. Мы так выдыхаемся, что в конце концов засыпаем. Все хитрости они знают, гады. Сплю я на спине, с открытым ртом. Разбудил меня жуткий запах: клоп, нырнув в меня с потолочной балки, угодил мне прямиком в горло и там в отчаянии дрыгается и выпускает свой отвратительный сок, наполнявший его соковые железы. Воняет во мне этим раздавленным клопом в полную носоглотку, чувствую, как он старается подтянуться на моей миндалине, волосы мои торчком… Если ты давишь их шлепком, запах тебя выворачивает. Лучше о них забыть. Что вполне со временем удается.
Когда лагерь был впервые повален на землю, часть парней была эвакуирована, но только на время, пока не поставили его снова стоймя, — в лагерь, находившийся неподалеку отсюда, на Шейблерштрассе, это такая спокойная улочка, где-то между Баумшуленвег и Шоневайде. С одной стороны лагерь обрамлен каналом, который чуть дальше впадает в Шпрее. Лагерь этот принадлежал другой фирме. Он не такой грубый, как наш, вид у него менее пенитенциарный. Если и там тоже оправляешься по-семейному, то хотя бы есть стульчаки. Там даже душ есть. Лагерфюреры, — их там двое дежурят, по очереди, — воспринимают все не слишком трагично, а главное не принимают себя за эсэсовцев, несмотря на военную форму. Ребята с той фирмы немного потеснились, и нас рассовали по свободным пространствам.
С другой стороны канала, прямо напротив, виднеется другой лагерь, лагерь русачков, очень большой, кишмя кишащий.
Как-то, какой-то ночью, выныриваем мы из траншеи, — поливали на этот раз страшно. Русский лагерь аж полыхает. В двадцати метрах от нас мост, которым Кепеникер Ландштрассе перекинулась через канал, разрушен полностью, а так как потребовалось немало бомб, чтобы достичь этой цели, весь квартал оказался опять вверх тормашками. Просто чудо, что нашим баракам ничего не досталось, или почти что: разбитые стекла, зачатки пожара, с которыми мы быстро справились.
Но что же с лагерем по другую сторону от воды, с лагерем русским? Там совсем дела плохи. Пожар их одолевает, хрипит со все большим остервенением, видим, как они суетятся и вопят, чернявенькие такие штучки на фоне красного пожарища, — одни выскакивают из полыхающих бараков, бегут и на бегу полыхают, другие пытаются вернуться в огонь, наверняка чтобы спасти своих, оставшихся запертыми внутри.
Пьер Ришар, Поль Пикамиль, Боб Лавиньон, Раймонд Лоне, Марсель Пья, Луи Морис, Фернан Лореаль, Огюст, Коше, Бюрже, я сам, — в общем, весь наш бывший барак, вся наша гоп-компания, — чешем все вместе помочь парням. Ворота лагеря открываются через верх деревянной лестницы, — лагерь наш расположен ниже уровня улицы. Я карабкаюсь первым, натыкаюсь на что-то. Поднимаю свой нос — револьвер. Вот тебе раз!
На другом конце револьвера — лагерфюрер. Остальные набегают сзади, они ничего не видали, толкают меня прямо на эту хреновину, торопят вовсю.
— Какого ты черта застрял? Открывай ворота!
Потом разом все понимают. Лагерфюрер орет:
— Куда это вас так несет?
Ору и я тоже:
— Помочь тем парням напротив, не видишь?
— Nein! Sie bleiben hier!
Вы остаетесь здесь… Что это вдруг на него нашло? А я-то думал, что он ничего мужик. Пьер Ришар кричит:
— Вы спятили, что ли? Не будем же мы смотреть, как эти парни горят живьем и оставаться здесь сложа руки!
Отбрасываем его в сторону. Марсель Пья дергает ручку. Решетка закрыта на ключ. Лагерфюрер стреляет в воздух.
— Hierbleiben, habe ich gesagt!
— Да нет же, черт побери, мы не хотим никуда бежать! Поможем русачкам — и к себе! Вы бы лучше пошли вместе с нами, какого черта!