Глава восьмая

ОТ САТИРИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ ГЛУПОВА К ТРАГИЧЕСКОЙ САТИРЕ «ГОСПОД ГОЛОВЛЕВЫХ»

В связи с полемикой, развернувшейся после напечатания в 1870 году отдельным изданием «Истории одного города», Салтыковым были сказаны знаменательные слова: «Я же, благодаря моему создателю, могу каждое свое сочинение объяснить, против чего они направлены, и доказать, что они... направлены против тех проявлений произвола и дикости, которые каждому честному человеку претят». Именно таким произведением, направленным против всяческих проявлений произвола и дикости, и была «История одного города».

Задумывая и уже создавая «Историю одного города», Салтыков размышляет о смысле и назначении сатиры.

В остроироническом, насмешливо-эзоповом тоне написано вступление к одной из писавшихся в это время рецензий, как бы предвещающее беспощадно-саркастический тон «Истории...»: «Сатире, бесспорно, посчастливилось на Руси. Если мы припомним достославное изречение: «Земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет»29, то окажется, что родоначальником русской сатиры был едва ли не Гостомысл». Носителями, или, лучше сказать, деятелями такой сатиры, продолжает иронизировать Салтыков, стали те, кто обладал властью «вменения» и наказания. И потому можно сказать, что за легендарным Гостомыслом последовал «целый ряд более или менее блестящих сатириков, которых имена с признательностью сохранила русская история...». «То была сатира по преимуществу поучающая и вразумляющая. Изменяя свои внешние формы, смотря по тому, варяги, монголы или немцы участвовали в ее сочинении, она относительно внутреннего содержания оставалась всегда неизменною, всегда верною своим дидактическим целям. Исходя от идеалов весьма определенных, как, например, охранение княжеских и ханских интересов, своевременная и безнедоимочная уплата налогов и даней, она тем с большим успехом могла действовать на искоренение противных сим идеалам пороков, что к услугам ее всегда был готов целый арсенал вспомогательных средств также несомненно дидактического свойства. Это был золотой век русской сатиры; ибо в продолжение его сатира воздействовала не только на порочную волю русского человека, но и на порочное его тело». Иными словами, средствами «сатирического» воздействия были у власть имущих телесные наказания, и «сатира» сама имела, так сказать, «административный» характер.

Это вступление дает далее повод Салтыкову направить ядовитые стрелы в адрес современной литературной сатиры. Она, естественно, не обладает «вспомогательными средствами дидактического свойства», то есть розгами и шпицрутенами. Не имея этих средств, новые деятели, сатирики-литераторы, «очутились в самом затруднительном положении. Попробовали поискать идеалов с намерением сделать из них нечто вроде крепости, из которой можно было бы с удобностью стрелять по проходящим, но и в том не успели, потому что как идеалы, так и прочие украшения остались по-прежнему в заведовании надлежащих комендантов...». А эти «коменданты» вовсе не хотят дать ход настоящей русской сатире, руководствующейся высокими идеалами. Пришлось довольствоваться идеальчиками маленькими, «бросовыми», да и обличаемыми героями, пожалуй, тоже бросовыми — петербургскими камелиями, шалопаями, гранящими тротуары Невского проспекта, отупевшими от обжорства старцами... (Речь идет о творчестве мелких «сатирических» поэтов — обличителей петербургского быта.) «Говоря о людях этого замкнутого, ничтожного мира, признавая их за людей, а не за простую слякоть, сатира не только искажает свое значение, но даже перестает быть чистоплотною. Возможны ли выводы ввиду этих общественных курьезов? Возможен ли суд? Нет, ни для тех, ни для другого не имеется достаточных оснований, ибо курьезы тем именно и замечательны, что из них ровно ничего не следует и что относительно них принцип вменяемости становится совершенно излишним» (то есть принцип ответственности перед судом идеала). Кроме того, все эти «мелочи» никак не связываются ни между собою, ни с «положением вещей», они «стоят одиноко, вне пространства и времени, и потому несут на одних себе всю ответственность перед негодованием сатирика».

Но каков же тот идеал, который позволяет ставить вопрос о вменяемости? И кто же оказывается воистину вменяемым?

«Действительная история человеческих обществ, — продолжает Салтыков развивать свою мысль о подлинной общественной сатире, — есть повесть неписаная и по преимуществу безымянная, которой нет дела до случайных накипей, образующихся на поверхности общества. Она воспроизводит не ту кажущуюся, богатую лишь внешними признаками жизнь, которая мечется в глаза поверхностному и легкомысленному наблюдателю, но ту безвестную жизнь масс, где совершаются дела и события, почти всегда находящиеся в явном противоречии с показаниями истории писаной и щеголяющей именами.

Вот ежели мы спустимся в эти таинственные, неизвестные народные глубины инайдем там лишь убожество, нищету да бессилие, — ежели мы встретимся там лицом к лицу с жизнью, со всех сторон опутанною всякого рода тенетами, с жизнью, находящеюся в постоянном и бесплодном борении с материальною нуждой, с жизнью, которая этою никогда не прерывающеюся борьбой как бы осуждена на вечный мрак и застой, — вот тогда-то перед нами откроется зрелище действительно потрясающее, которое всецело и навсегда прикует к себе лучшие силы нашего существа и в то же время даст нашей деятельности и богатое, неисчерпаемое содержание, и действительную исходную точку.

Таким образом, оказывается, что единственно плодотворная почва для сатиры есть почва народная, ибо ее только и можно назвать общественной в истинном и действительном значении этого слова. Чем далее проникает сатирик в глубины этой жизни, тем весче становится его слово, тем яснее рисуется его задача, тем неоспоримее выступает наружу значение его деятельности. Дело будет слышаться в его речи, то кровное человеческое дело, которое, затрогивая самые живые струны человеческого существа, нередко возвышает до героизма даже весьма обыкновенного человека».

Принцип сатирического «вменения», сатирического осмеяния и разоблачения может быть применен со смыслом и пониманием высокой цели лишь к таким общественным явлениями положениям, которые представляют целый строй жизни, в которых воплотилась «сила вещей». Чем далее проникает сатирик в глубины и тайны народной жизни, тем большую содержательность и остроту приобретает его сатира («зрелище действительно потрясающее»). Однако объектом сатирического осмеяния, разумеется, становится не сама по себе народная жизнь, а враждебный этой жизни исторический порядок вещей, исказивший и изуродовавший народный образ, народное сознание, повседневный народный быт, тот порядок вещей, который обрек народную жизнь на «вечный мрак и застой». Ответственность, «вменяемость» того или иного факта, явления, типа, и тем самым сила «негодования сатирика» и острота сатирического разоблачения, определяется отношением каждого такого явления к «жизни масс». Именно в этом смысл утверждения Салтыкова, что «единственно плодотворная почва для сатиры есть почва народная».

Салтыков вспоминает Гоголя, его «энергическое, беспощадное остроумие», которое относится к предмету «во имя целого строя понятий и представлений, противоположных описываемым» (очерк «Русские «гулящие люди» за границей», составлявший первоначально часть майской за 1863 год хроники «Наша общественная жизнь» и включенный в отдельное издание «Признаков времени» в январе 1869 года).

«Трудно живется нашей сатире, — говорится в одной из салтыковских рецензий 1868 года. — Капитал, которому некогда положил основание Гоголь, не только не увеличивается, но видимо чахнет и разменивается на мелкую монету» во всех этих пустяково-обличительных стишках будто бы сатирических поэтов. Но дело-то как раз и заключается в том, чтобы гоголевский «капитал» увеличить, обрести для сатиры некий новый предмет и дать ей новый смысл. Ведь «последнее время создало великое множество типов совершенно новых, существования которых гоголевская сатира и не подозревала. Сверх того, гоголевская сатира сильна была исключительно на почве личной и психологической; ныне же арена сатиры настолько расширилась, что психологический анализ отошел на второй план, вперед же выступили сила вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности». Во времена Гоголя еще не появились или не были осознаны «моровые поветрия», поглощающие целые массы, втягивающие, захватывающие в свой фатальный «моровой» круговорот людские множества («язва либерализма, язва праздномыслия, язва легкомыслия» и т. д. и т. п.). Теперь предметом сатиры уже должен стать не «психологический» тип во всей его индивидуально-личностной определенности (разумеется, выражающей и у Гоголя в конечном счете какое-либо общественное «положение»), но именно та или другая «язва», «моровое поветрие». Индивидуально-психологические особенности одержимых этими «поветриями» не то что не имеют значения, но попросту исчезают, стираются, «поглощаются».

вернуться

29

Эти слова приписывались легендарному новгородскому посаднику IX века Гостомыслу.