Теперь обе бригады дивизии сосредоточены на левом, западном берегу реки – сначала на открытом месте, затем, когда начались налёты красных аэропланов, в лесах. Но сам Унгерн упрямо остаётся на правом берегу Селенги. Для доклада ему командиры частей переправляются через реку на лодках и, лавируя между бесчисленными островками, высаживаются у подножия холма, на котором расположился барон со своим штабом, ламами-прорицателями и комендантской командой Бурдуковского.

Из Бангай-Хурэ, где год назад мирно учительствовал Алёшин, вызван хошунный князь Панцук-гун: ему предложено то ли заменить Баяр-гуна в должности командира монгольского дивизиона, то ли просто провести мобилизацию в своём хошуне. Князь выражает сомнения в целесообразности дальнейшей войны и отказывается, тогда разъярённый Унгерн приказывает живым закопать его в землю. Бежавший из Иркутска студент-медик Энгельгардт-Езерский по доносу Сипайло обвинён в связях с красными и заживо сожжён в стоге сена. Бывалые унгерновцы давно привыкли к безумной свирепости своего начальника и циничной – Безродного и Бурдуковского, но какой-то молодой человек по фамилии Петровский, незадолго перед тем пришедший в Азиатскую дивизию, настолько потрясён этой чудовищной расправой, означавшей для него крушение всех идеалов, что в тот же день бросается в Селенгу и тонет. «Простая душа, – с печальным сознанием собственной огрубелости замечает Алёшин, рассказавший эту историю, – он предпочёл смерть пребыванию в стане „белых рыцарей“.

Все в дивизии парализованы страхом, тем не менее уже в это время, видимо, среди бывших колчаковских офицеров, хорошо знавших друг-друга по службе у Дутова и Бакича, и близких им оренбургских казаков складываются зачатки той конспиративной организации, которая позднее привела к заговору и мятежу в Азиатской дивизии. Очевидно, это и имел в виду Рибо, когда писал, что «конец барона и всей его авантюры мог бы наступить гораздо раньше, если бы он не втянул дивизию в новые походы и сражения».

Поначалу, отступая не прямо к столице, а в базовый лагерь Резухина на Селенге, Унгерн рассчитывал ударить во фланг красным, когда те будут наступать на Ургу. Но он никак не предвидел, что всё это случится так скоро. Новое революционное правительство уже издаёт первые указы, а Унгерн ещё только получает известия о падении столицы. Перед ним опять встаёт всё тот же вопрос: что делать? Нужно было куда-то идти, чтобы «войско» окончательно не разложилось. Но куда? Многие офицеры и мобилизованные в Урге русские колонисты оставили там семьи, жён. В «Приказе № 15» брать их с собой в поход строжайше запрещалось. Люди встревожены судьбой своих близких, оставшихся в столице, но на вопрос об этом одного из офицеров Унгерн отвечает, что «настоящий воин не должен иметь никаких близких», ибо тревога за них уменьшает храбрость. Многие надеются, что теперь, оказавшись в безвыходном положении, Унгерн наконец поведёт их в Маньчжурию, но у него уже созрел другой план – как всегда, фантастический.

Примерно в это время Унгерн отправляет в Ургу какого-то монгола с пространным письмом к Богдо-гэгену. В нём барон выражал ему соболезнования по поводу занятия столицы красными, предсказывал наступление чёрных дней для Монголии и «жёлтой религии» и предлагал хутухте бежать из Урги, чтобы поселиться в Улясутае, под надёжной защитой тамошнего гарнизона. Одновременно Унгерн сообщал, что решил опять двинуться на север, в Забайкалье: там он поднимет восстание, русские вынуждены будут вернуться на родину, после чего не составит труда свергнуть Сухэ-Батора с его помощниками.

Письмо так и не попало в Ногон-сумэ – Зелёный дворец «живого Будды»: гонца перехватили в пути. Впрочем, в любом случае хозяин дворца никуда бы не поехал. Рисковать уже не имело смысла. Ситуация изменилась бесповоротно, хотя Унгерну казалось, что история повторяется, что Богдо-гэген в плену у китайцев и он же в руках большевиков – это одно и то же, можно ещё раз попытаться сделать его знаменем священной войны. Но сама идея идти на север, чтобы оттянуть силы красных из Халхи, показывает, что главным для Унгерна по-прежнему оставалась Монголия и связанные с ней замыслы. Движение в Россию было только средством, позволяющим сохранить за собой центральноазиатский плацдарм, которому он придавал мистическое значение.

Но этот план вторичного похода в Забайкалье возник не на пустом месте.

Вслед за дурными новостями из Урги в лагерь на Селенге доходят и обнадёживающие – о событиях в Приморье. Правда, первые вполне достоверны, а вторые искажены громадными расстояниями до совершенной неузнаваемости. Сведения о перевороте, 26 мая предпринятом во Владивостоке братьями Меркуловыми при поддержке Токио, в рассказах перебежчиков преображаются в слухи о том, будто японцы начали новое наступление от Тихого океана на запад и уже вступили в Забайкалье. Унгерну кажется, что наконец-то исполнились обещания, данные ему Семёновым. Он опять зажигается призрачной надеждой встретить атамана где-нибудь на полпути между Верхнеудинском и Читой.

В ночь на 17 июля Азиатская дивизия вновь двинулась на север. Поначалу придерживаясь маршрута, по которому двумя месяцами раньше прошёл Резухин, рассеивая по дороге мелкие отряды красных, Унгерн несколькими молниеносными по местным условиям переходами выходит в долину реки Джиды. Для всех это было полнейшей неожиданностью; к Матиясевичу и Блюхеру из Монголии поступали вполне оптимистические донесения о том, что силы Унгерна уменьшились до нескольких сотен человек и продолжают таять. Его появление здесь было как гром среди ясного неба. Никто не допускал самой возможности, что он решится на заведомо безнадёжное наступление, что с такой стремительностью сумеет пройти по диким горам, да ещё с артиллерией и обозом.

«Каким образом вы проделали этот маршрут?» – не без уважения поинтересовались на допросе командиры 5-й армии. Унгерн ответил: «Тропы там есть. Вообще во всей Монголии есть тропы. Нет ни одной пади, где нельзя пройти, но это зависит от энергии».

Энергии ему было не занимать. Чтобы легче было идти по узким горным тропинкам, поклажу навьючили на лошадей. Число подвод Унгерн свёл к минимуму. Там, где не проходили телеги и пушки, приходилось вырубать заросли по сторонам.

«Вы знали этот район?» – спросили Унгерна в плену. Он объяснил, что нет, не знал, лишь однажды проезжал на пароходе. Имеется в виду его первое путешествие в Монголию в 1913 году, когда он пароходом добирался от Верхнеудинска до Усть-Кяхты. Но память у него была сродни звериной. Он забывал имена, путал даты и при этом вполне мог помнить места, мельком виденные им восемь лет назад.

Во время маршей пехоту везли на телегах, артиллерию через разлившиеся реки переправляли первобытным способом: забивали несколько быков, ждали, пока туши раздуются под июльским солнцем, затем связывали их вместе и на этих чудовищных зловонных понтонах устанавливали орудия.

Основные силы красных ушли в Монголию; остановить Унгерна некому. Он стремительно движется на север и к концу июля выходит к берегам Гусиного озера. Во все стороны рассылаются вербовщики, но волонтёров нет, дивизия занимает пустые сёла. В лучшем случае там остаются женщины, дети и старики. Все способные носить оружие или мобилизованы, или скрываются в сопках. Первое время ещё теплилась надежда на селенгинские станицы, где «живут самые верные казаки», но и там, как говорил Унгерн, «ни один человек не присоединился».

На восточном берегу вытянутого с севера-востока на юго-запад озера находился крупнейший монастырь Забайкалья – Гусиноозерский дацан, резиденция Хамбо-ламы, главы буддийской церкви в России. Здесь укрепились два стрелковых батальона 232-го полка с четырьмя орудиями. Приказав обозу и госпитальным подводам с ранеными двигаться по дороге прямо на виду у красных, чтобы отвлечь артиллерийский огонь от боевых сотен, Унгерн неожиданно бросает вперёд скрытую за холмами конницу. Она врывается в дацан прежде, чем противник успевает развернуть орудия. В течение часа идёт рукопашный бой среди юрт и храмов. Прижатые к берегу комиссары и военспецы смерть предпочитают плену, самоубийство – страшным пыткам с неминуемым концом. На Унгерна это производит впечатление. Ничего подобного он раньше не видел. Позднее, отвечая на вопрос о том, как показал себя в боях «комсостав» красных, барон оценил поведение этих людей как «шикарное». Само слово кажется неуместным, почти кощунственным от налёта юнкерского инфантилизма, подходящим для какой-то другой войны – идеальной, той, где рыцарственные офицеры стреляются, чтобы не унизить себя сдачей оружия столь же щепетильному противнику, где самоубийство – поступок человека чести, а не единственный способ избежать четвертования или поджаривания на костре. «Шикарно, – отвечает Унгерн. – Стреляются до последнего, а потом стреляют в себя». Он словно бы забывает о том, что командир батальона застрелился, войдя по горло в озеро, чтобы не надругались над трупом.