У Алёшина эта же история рассказана ещё более красочно:
«Монголы не посмели убить Цаган-Бурхана, своего Бога Войны. К тому же они твёрдо верили, что не в силах это сделать: он не может быть убит. Разве они не получили только что верное тому доказательство? Не только русские казаки, но и целый полк бурят дал по барону несколько залпов, и каков результат? Их пули не причинили вреда Цаган-Бурхану. Теперь несколько сотен монгольских всадников, простершись на земле, обсуждали ситуацию. Наконец, к измученному барону выслали храбрейших. Приблизившись к Богу Войны, они вежливо связали его и оставили там, где он лежал. Затем все монголы галопом помчались в разные стороны, чтобы дух Цаган-Бурхана не знал, кого преследовать… О чём думал барон в ту одинокую ночь? Страшная боль от впивающихся в тело верёвок вместе с голодом, жаждой и холодом оживили, может быть, в его воспалённом мозгу воспоминания о тех, кого он сам заставлял так страдать. Смерть таилась во тьме, ибо окрестные леса кишели волками. Может быть, он вспоминал свору собственных волков, которых держал в Даурии и на растерзание которым бросал иных из своих пленников. Извиваясь в муках, он должен был пережить несколько смертей, пока не взошло солнце. Но вслед за утром наступил день, палящие лучи солнца безжалостно жгли его голову и язвили тело невероятной жаждой. Я представляю, как вновь и вновь он впадал в бред, и тогда ему мерещилось, что его живьём сжигают в стоге сена, как он сам приказывал поступать с другими людьми… Между тем небольшая группа красных разведчиков двигалась по долине. Вдалеке они увидели лежащего на земле человека. Он слабо стонал и ворочал головой из стороны в сторону, пытаясь избавиться от муравьёв, облепивших ему лицо и поедавших его заживо. Красные подъехали ближе. Один из них спросил: „Ты кто?“ Барон пришёл в себя и своим обычным громоподобным голосом ответил: „Я – барон Унгерн!“ При этих словах разведчики так резко дёрнули поводья, что их кони поднялись на дыбы. В следующее мгновение они отчаянным галопом в ужасе бросились прочь. Такова была слава барона…»
От раза к разу история становится всё фантастичнее, но развивается в одном направлении. Вместе с мучениями барона, связанного, оставленного в палатке с обмотанным вокруг головы тырлыком или брошенного прямо в степи, растёт и суеверный ужас перед ним: он окончательно превращается в мифологического героя. Целые полки стреляют в него и не могут убить, монголы кланяются ему даже связанному и страшатся мести его гневной души-сульдэ, а красноармейцы с страхе бегут при одном звуке имени этого человека, бессильно распростёртого перед ними на земле. Именно таким хотели видеть Унгерна его бывшие соратники – униженным, страдающим, жалким, на себе испытавшим хотя бы ничтожную долю того, что пришлось вынести его жертвам, но одновременно и «Богом Войны», которого трепещут монголы, страшатся большевики и служить которому было кошмаром, преступлением против совести, несчастьем и при всём том – честью. Для тех, кто участвовал в последнем походе Азиатской дивизии на север, легенда о пленении Унгерна стала и возмездием ему, и формой самооправдания, и способом поставить на место надменных победителей, чья заслуга в том только и состояла, что им посчастливилось встретить своего грозного врага уже поверженным, а не взять его на поле боя, с оружием в руках.
На следующий день части Азиатской дивизии подошли к Селенге и начали переправу. Красная конница пыталась им помешать, но попала в ловушку в узком ущелье и отступила под огнём артиллерии и пулемётов с вершин соседних сопок. Правда, с бывшей бригадой Резухина соединиться не удалось, она перешла Селенгу много ниже по течению и сразу направилась на северо-восток. Те части, которыми до переворота командовал Унгерн, избрали более безопасный обходной маршрут: сбивая с толку преследователей, они сначала двинулись к юго-востоку, чтобы затем повернуть на север.
Тем временем захватившие Унгерна кавалеристы 35-го полка доставили его к Щетинкину. Оттуда связанного барона повезли в Троицкосавск, в штаб экспедиционного корпуса 5-й армии. К нему приставили большой конвой и по дороге очень опасались, что он бросится в воду при какой-нибудь переправе. Когда возле Усть-Кяхты барка из-за мелководья не могла причалить, Унгерна не развязали и комбат Перцев на закорках перенёс его на берег. При этом будто бы сказана была «историческая» фраза: «Последний раз, барон, сидишь ты на рабочей шее!»
В Троицкосавске его впервые допросили уже официально, с протоколом. Вначале Унгерн отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы, но на следующий день передумал. Методы, которые он сам использовал, для того чтобы заставить пленных говорить, к нему, безусловно, не применялись. С ним обращались подчёркнуто вежливо, со своеобразным уважением, и это, видимо, произвело на него впечатление. Согласно выбранной роли он должен был молчать до конца, как если бы врагам досталось его мёртвое тело, поэтому следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих планах, идеях, «толкавших его на путь борьбы». Наконец, оправдание было найдено: Унгерн заявил, что будет отвечать, поскольку «войско ему изменило»; он, следовательно, не чувствует себя связанным никакими принципами и готов «отвечать откровенно».
Допрашивали его множество раз – в Троицкосавске, Верхнеудинске, Иркутске, Новониколаевске, и по многу раз спрашивали об одном и том же. Как правило, он отвечал терпеливо и «спокойно». С удовольствием рассказывал о том, как к нему переходили «красномонгольские»части, как хорошо сражались зачисленные в Азиатскую дивизию пленные красноармейцы. О репрессиях старался говорить кратко: да, нет, не помню. Ургинский террор объяснял необходимостью «избавиться от вредных элементов», но долго отказывался признать, что семьи коммунистов по его приказу расстреливались вплоть до детей. В конце концов ему пришлось признать, что и это было сделано с его ведома – «чтобы не оставлять хвостов».
В первые дни после пленения Унгерн искал смерти и мечтал о ней. «Что, бабам хотите меня показывать? – будто бы говорил он своим конвоирам. – Лучше бы здесь же и расстреляли, чем на показ водить!» Но позднее смирился и даже, вероятно, находил некоторое удовлетворение в том, что, по словам современника, с ним «носятся как с писаной торбой». Это не преувеличение. Рассказывали, что ещё во время первых боёв на монгольской границе по войскам был разослан приказ штаба армии, предписывающий в случае поимки Унгерна «беречь его как самую драгоценную вещь».
За три с половиной года Гражданской войны в Сибири красным не удалось пленить ни одного сколько-нибудь значительного белого генерала. Колчака выдали чехи, Зиневич в Красноярске сам отказался воевать[97]. На Южном фронте наблюдалась та же картина: все крупные военные деятели Белого движения или погибли, или ушли в эмиграцию. На всеобщее обозрение сумели выставить лишь выкопанное из могилы тело Корнилова. Унгерн, по сути дела, был единственным настоящим пленником с генеральскими эполетами. Причём считалось, что его захватили на поле боя. Подлинные обстоятельства, при которых он попал в плен, старались не афишировать. На суде об этом умалчивали, в газетах писали, что барон схвачен вместе со своим штабом и охраной, и не сообщали о том, что Азиатская дивизия почти в полном составе пробилась в Маньчжурию.
Ещё недавно старых генералов, арестованных у себя дома, в чрезвычайках избивали и рубили шашками, но теперь времена изменились. Расстрелы без суда ещё продолжались, однако их жертвами становились отныне люди безвестные. Такие, как Унгерн, должны были почувствовать на себе и продемонстрировать другим неумолимую справедливость революционного закона. Барона не только не оскорбляли, напротив – оказывали всяческие знаки внимания, тем самым подчёркивая могущество режима, которому нет нужды унижать побеждённого врага. Более того, победителям хотелось поразить его блеском новой власти, разумностью построенного ею порядка. Этот пленник возвышал их в собственных глазах. Прежние победы Унгерна над китайцами доказывали силу тех, кто победил его теперь, его зверства оттеняли их относительную мягкость. Но были и чувства чисто человеческие, понятные. Как профессионалы-военные они уважали в нём достойного и храброго противника и в то же время, будучи людьми молодыми, не прочь были пофорсить перед ним, пустить ему пыль в глаза.
97
Позднее попали в плен генералы Бакич и Анатолий Пепеляев.