Я приведу следующий образ: есть потерпевший крушение корабль. Люди оказались в море. Некоторые держатся на плаву, некоторые получили места в лодках, некоторые, не умея плавать, идут ко дну. Человека, выносящего суждение я сравниваю с тем, кто не получил места в лодке, но и не идет ко дну, а держится на плаву. Те же, кто имеют одно лишь восприятие идут камнем на дно и тянут этого человека за собой. Те же кто способен мыслить инструктивно, экспериментировать пытаются втащить этого человека в лодку. Я надеюсь втащить рационалистов к себе в лодку и радостно пожать им руки.
Повторю, что эта концепция вступает в конфликт с концепцией азиатов, напоминающих мне утопленников, соблазняющих философов подобно сиренам:
Цзи Синцзы тренировал бойцового петуха для чжоуского царя Сюаньвана. Через десять дней [царь] спросил:
– Готов ли петух к бою?
– Еще нет. Пока самонадеян, попусту кичится.
Через десять дней [царь] снова задал [тот же] вопрос.
– Пока нет. Еще бросается на [каждую] тень, откликается на [каждый] звук.
Через десять дней [царь] снова задал [тот же] вопрос.
– Пока нет. Взгляд еще полон ненависти, сила бьет через край.
Через десять дней [царь] снова задал [тот же] вопрос.
– Почти [готов]. Не встревожится, пусть даже услышит [другого] петуха.
Взгляни на него – будто вырезан из дерева. Полнота его свойств совершенна.
На его вызов не посмеет откликнуться ни один петух – повернется и сбежит.
Дядя Дракона сказал Вэнь Чжи:
– Тебе доступно тонкое искусство. Я болен. Можешь ли меня вылечить?
– Повинуюсь приказу, – ответил Вэнь Чжи. – Но сначала расскажи о признаках
твоей болезни.
– Хвалу в своей общине не считаю славой, хулу в царстве не считаю позором;
приобретая, не радуюсь, теряя, не печалюсь. Смотрю на жизнь, как и на
смерть; смотрю на богатство, как и на бедность; смотрю на человека, как и
на свинью; смотрю на себя, как и на другого; живу в своем доме, будто на
постоялом дворе; наблюдаю за своей общиной, будто за царствами Жун и Мань.
[Меня] не прельстить чином и наградой, не испугать наказанием и выкупом, не
изменить ни процветанием, ни упадком, ни выгодой, ни убытком, не поколебать
ни печалью, ни радостью. Из-за этой тьмы болезней не могу служить государю,
общаться с родными, с друзьями, распоряжаться женой и сыновьями, повелевать
слугами и рабами. Что это за болезнь? Какое средство может от нее излечить?
Вэнь Чжи велел больному встать спиной к свету и стал его рассматривать.
– Ах! – воскликнул он. – Я вижу твое сердце. [Его] место, целый цунь,
пусто, почти [как у] мудреца! В твоем сердце открыты шесть отверстий,
седьмое же закупорено. Возможно, поэтому [ты] и считаешь мудрость болезнью?
Но этого моим ничтожным искусством не излечить!
Итак: «узреть все возможные тайны мира, можно ли этого достичь, освободившись от дел?» Восточные, азиатские учения наносят сокрушительный удар по деятельному отношению к действительности. Философствующая Европа в лице Локка пытается обнаружить продуктивность подобного отношения к действительности, считая, что знание всецело происходит из восприятия. Бездеятельное отношение к объекту перерастает в специфическое знание о нем. Таким образом «недеяние», являющееся для азиатов «мудростью» становится творческим. Этот факт «творческого недеяния» можно считать сублимационным. В самом деле родоначальник английского эмпиризма Локк – Петрарка от философии.
Я, однако, полагаю, что более прав Кант с его представлением о том, что врожденные идеи есть. Однако Кант – пуглив. Замечая в себе суждение ранее восприятия он тотчас утверждает, что это суждение должно рассматриваться только в контексте восприятия, быть действительным. Кант словно бы стремится избавиться от этой своей априорной способности и торопится раствориться в действительности как какой-нибудь индус. В этом смысле Гегель был намного отважнее, принадлежа всецело логике, способности к логическому мышлению как самодостаточной способности. Кант пугался того, что называл «разумом», Гегель бравировал им.
Долгое время господствующей была иудео-христианская концепция мира как творения Бога. Поскольку же мы также в некотором роде творцы, постольку мы могли познавать Бога и мир. При этом познании не нужна была чувственность, а довольно рефлексии собственных творческих навыков – не знаю, впрочем, такова ли была концепция познания в средневековье. Конец этой концепции положил Кант выдвинув концепцию мира как «вещи в себе», которая дана в явлении. Мир непознаваем интуитивно и способен только восприниматься, он «вещь в себе», а не творение, поэтому творческие навыки человека не могут прояснить его картины мира. В иудео-христианской традиции дело обстоит далеко не так. Иудео-христианский подход к вещи «как сделано?» К явлению кантового мира этот вопрос неправомерен.
Канта обычно удивительно недопонимают полагая, что он ввел представление о неразрывной связи объекта и субъекта, утверждая, якобы вслед за ним, что «нет объекта без субъекта и нет субъекта без объекта». Но это же есть и в программировании, когда отношение объекта и субъекта инструктивно. Кант в действительности разорвал эту однозначную S-O функциональную зависимость преувеличив значение мира как явления, данного в восприятии, а не творения или хотя бы того робкого первоначального шага на пути к творчеству как эксперимент. Человек как творец (и маленький человек как экспериментатор) чувствует себя в подлинной системе Канта неуютно, он экзистенционально заброшен и его существование предшествует сущности, ибо его сущность – сущность творца более не проецируется на мир, который представляется не как творение, а как вещь в себе. Навыки инструктивного поведения оказываются никчемными и человек оказывается отброшен к пассивному созерцанию. Кант, впрочем, облегчает этот переход своей схемой чистого разума, которую также можно назвать схемой восприятия.