Крестьяне молча слушали эти речи. Вид у Лихоборова был грозный, начальствующий.

Однако потом по селу пошли пересуды.

— Советская власть — не репа! — выкрикивал Юхим Задорнов. — Её свинячьим рылом не сковырнёшь! Она, мужики, с копытом. Под нож, как телок, не станет. Правильно говорю?

— Верно, — гудели крестьяне.

— Гнать Лихоборова в шею!

На следующий день Юхим Задорнов, старуха Вирова и Иван Горемыка явились к управляющему.

— Вот что, Фаддей Захарыч, — начал Юхим Задорнов. — Уезжал бы ты подобру-поздорову. В общем, так — словно тебя здесь и не было.

Лихоборов поначалу упрямился.

— Не зли, не испытывай, — предостерёг Горемыка.

— Уезжай, уезжай, батюшка, — повторяла старуха Вирова. — Оно же лучше, когда добром.

Лихоборов уехал.

Коммунары были довольны. В ту же ночь на бугре за Ромашками они вырыли глубокие ямы и ссыпали в них зерно. Скот же угнали в лесные овраги. Вместе со скотом ушла и старуха Вирова.

— Может, кого помоложе, — говорил ей Юхим Задорнов. — Куда тебе, Пелагея Никитична!

Старуха сделала вид, что не слышит:

— До встречи, Юхим Силаич!

СВИДЕЛИСЬ

Это было ночью. А утром…

Утром в Ромашки прибыла воинская команда во главе с молодым офицером поручиком Щербацким — каким-то дальним родственником тех самых Щербацких, имение которых и было в Ромашках. Команду привёл Лихоборов.

Офицер был худ, роста среднего. Нос имел вздёрнутый, глаза маленькие, точь-в-точь поросячьи.

Нюте он не понравился. Она вспомнила слова Задорнова о репе и свинячьем рыле. Представила огород и офицера Щербацкого, который стоял на четвереньках и ковырял своим вздёрнутым носом землю.

Нюта не сдержалась, хихикнула.

Белые приказали всем жителям Ромашек собраться на деревенской площади. Щербацкий долго смотрел на крестьян, наконец произнёс:

— Коммунисты, два шага вперёд.

Никто не шевельнулся.

— Есть коммунисты?

— Есть, — вдруг раздался голос Юхима Задорнова. Он вышел вперёд.

— Есть, — сказал Горемыка и тоже вышел вперёд.

Затем вышли Задорновы Аггей и Степан. Затем Клаша Задорнова. Затем старый-престарый дед Савелий Задорнов. Кончилось тем, что все коммунары вышли вперёд.

Поручик удивлённо повёл глазами. Потом поманил к себе Лихоборова и батюшку отца Капитолия. Они о чём-то стали шептаться. Батюшка услужливо кивал головой. Щербацкий достал блокнот и что-то записывал.

Затем батюшка и Лихоборов отошли, а поручик опять повернулся к собравшимся. Заглянув в блокнот, он выкрикнул:

— Крестьянин Юхим Задорнов.

— Крестьянин Юхим Задорнов, — прогудел стоявший рядом с офицером усатый фельдфебель.

— Я, — отозвался Задорнов.

К нему подошли солдаты, вывели из толпы.

— Крестьянин Иван Горемыка!

Вывели Горемыку.

— Крестьянка Пелагея Вирова!

Толпа молчала.

— Крестьянка Пелагея Вирова!

— Где крестьянка Пелагея Вирова?

Толпа молчала.

Тогда к Щербацкому опять подошёл отец Капитолий, потянулся к офицерскому уху. Поручик, выслушав, понимающе мотнул головой.

Кроме Юхима Задорнова и Ивана Горемыки, всех распустили. Через два часа солдаты приволокли в село и старуху Вирову. Всех троих посадили в подвал господского дома.

На следующий день они, как активисты ромашкинской коммуны, были повешены.

— Вот и свиделись, — сказала перед смертью старуха Юхиму Задорнову.

— Выходит, что свиделись, Пелагея Никитична, — ответил Задорнов.

«ВСЕХ СРАЗУ. ВОТ ТАК!»

В день казни ромашкинских коммунаров на Митю снова напала его болезнь.

Он носился по селу и то пронзительно горько плакал, то заливался безумным хохотом.

— Ангелы, ангелы! — выкрикивал Митя. — Проснитесь быстрее, ангелы. Разбудите вы нашего боженьку. Сатана на земле…

Горбун подбегал то к солдатам, то к усатому фельдфебелю, то к самому офицеру Щербацкому.

— Глянь, глянь, — дурачок! Песенку спой, дурачок, — гоготали солдаты.

— Пошёл вон, — отгонял Митю усатый фельдфебель.

Поручик Щербацкий брезгливо морщился и взмахивал перед самым Митиным носом нагайкой.

Всю ночь горбун простоял на коленях в углу избы под иконами. Он исступлённо бил головой о пол и тянул своё бесконечное:

— Ангелы, ангелы…

Нюта боялась к нему подойти. Она тихонько лежала на печке. Жалость к Мите, мысль о повешенных, жалость к самой себе заполнили душу девочки. Бессильная злоба давила Нюту. «Был бы Ромка, Ромка придумал бы…» сжимала Нюта свои кулачки. Она лежала и молча плакала.

Потом Нюта уснула. Когда она снова открыла глаза, Мити в избе уже не было. Наступил день. Ярко светило солнце.

Девочка спрыгнула с печки, вышла на улицу.

Митя не бегал теперь по селу. Он неподвижно сидел у виселицы, смотрел на Пелагею Никитичну и что-то шептал.

В это время на площади появился поручик Щербацкий. Офицер остановился, посмотрел на Митю, на повешенных, усмехнулся.

Непонятно — то ли Митя услышал смех, то ли повернулся случайно, но вот он увидел Щербацкого.

Ещё минуту горбун сидел неподвижно, потом резко поднялся, подбежал к офицеру, уставился в свиные глазки Щербацкого и вдруг закричал:

— Сатана, сатана! Ангелы, ангелы, сатана на земле!

Щербацкий попятился. Митя потянул к нему руки, вцепился в военный френч. Поручик хотел оттолкнуть горбуна, но тот тряхнул офицера с такой силой, что Щербацкому показалось, будто его голова отделилась от тела. Затем Митя схватил офицера, повалил, подмял под себя.

Но тут подбежали солдаты.

Митю оттащили. Щербацкий поднялся. Он был бледен. Глаза сузились, стали совсем крохотными.

— Вздёрнуть! — взвизгнул Щербацкий.

Белые схватили Митю. Через минуту всё было копчено. Тело горбуна колыхнулось, дёрнулось, замерло…

В тот же вечер, вернувшись в избу, Нюта полезла под Митину лежанку, вытащила резной сундучок. Какой-то железкой она сбила замок, подняла крышку, достала гранату.

Потом она пробралась к дому Щербацких. Нюта заглянула в раскрытое окно бывшей графской гостиной. Там за столом сидели поручик Щербацкий, Фаддей Лихоборов, отец Капитолий.

— Тем лучше, тем лучше, — шептала Нюта. — Всех сразу. Вот так!

Щербацкий, Лихоборов и отец Капитолий играли в карты. На столе стояло вино. Время от времени все трое о чём-то спорили.

Нюта ухватилась за подоконник. Поднялась, занесла руку. Раскрытая рама пискнула. Щербацкий поднял голову. Их глаза встретились. Ясные, бесстрашные глаза Нюты, полные ужаса глазки Щербацкого. Нюта размахнулась, швырнула гранату. В комнате раздался страшенный взрыв.

ДОРОГА

Дорога. Дорога. Судьба-дорога. Дорога, как время, вперёд бежит.

Утро. Проснулось солнце. Скинуло шапку:

«Здравствуйте, люди! Здравствуй, Анюта! Братишка, куда ты опять идёшь?»

Дорога. Дорога. Идёт она полем, то вьётся лесом, то через речку мостком скрипит. Сбегает в низинку, лезет на горку. Змейкой во ржи шуршит.

Ночует Нюта в крестьянских избах.

— Куда же ты, дитятко? — спросила хозяйка.

Ответит невнятное что-нибудь Нюта. Не пытает больше хозяйка. Мало ли дел на земле у людей.

Выспится Нюта, а утром:

— Спасибо, — и снова идёт вперёд.

Едет мужик дорогой. Остановится.

— Кто ты такая? Садись, подвезу.

Залезет Нюта на дроги и снова ответит так, что только думай-гадай, куда же идёт девчонка.

Оберегается Нюта.

А вокруг? Везде, как в Ромашках. Стонет вокруг земля.

Куда ты шагаешь, Нюта? Что ждёт тебя в палеве этих суровых дорог, в это нелёгкое лето?

Дорога, дорога. Судьба-дорога. Шагает по небу солнце. Шагает под небом Нюта. Дорога, дорога вперёд бежит.

ДРОГНУЛИ

Нюта идёт в Петроград. В Красный Питер её дорога.

«Чуть подучусь, — мечтает девчонка, — комендором, как Виров, стану. С „Гавриила“ теперь никуда. Пусть попробует только Лепёшкин».

Шагает Нюта, вспоминает про Ромку. Ромка теперь далеко. Ромка герой, Ромка бьёт белых. Представляется Нюте Ромка верхом на лихом коне. С острой шашкой в руке. С красной звездой на шлеме.