— Что ж, няня, что басит, он человек хороший, я с ним стрелять хожу; очень хорошо стреляет. Он мне сказывал, что сын его ученый. Сама ты слышала, что красно говорит.

— Это ему и к лицу. Ему надо же чем-нибудь себе отличие иметь, а тебе не нужно — у тебя рождение твое отличие.

— Однако, няня, — вступалась я, — если он останется при одном рождении, дело выйдет плохое. Неграмотных, да неученых и в службу не берут.

— Так вот оно что, я теперь за книжку, — говорил брат весело и принимался за учебник.

Но брату наука давалась трудно. Учил он часами то, что я выучивала в полчаса. Няня безотлучно сидела около него, с соболезнованием качала головою, а иногда и бормотала что-то себе под нос. Между нею и братом образовалась теснейшая связь и любовь. Никогда он не ложился спать, не простившись с нею, она крестила его, а он, хотя никто его тому не учил, целовал у ней руку; она, сознавая вероятно свою чисто-материнскую к нему любовь и нежность, не противилась тому и с умилением глядела на него. Матушка ценила любовь няни ко всем нам, но в особенности к брату и обходилась с ней совсем иначе, чем тогда обходились с нянями, как бы их не любили. Матушка относилась к няне скорее, как к близкой родственнице, чем как к лицу подначальному и служащему в доме. Она с ней сиживала вечером, пивала с ней чай, а в отсутствии отца сажала ее обедать с собою и рассуждали они о хозяйстве, детях, их состоянии и будущности. Словом, Марья Семеновна была членом нашего семейства и имела свой голос. Во всем, что касалось вседневной жизни, она была советница разумная, ревнивая блюстительница интересов дома и нашего благосостояния. Один батюшка глядел неодобрительно на постоянное присутствие няни при драках, играх и чтениях Сережи, и еще больше порицал матушку за ее предпочтение к старшему сыну. Когда матушка говаривала, что какая-либо вещь, или дом или имение будут Сереженькины, батюшка останавливал ее словом:

— Не знаю; у нас еще, кроме его, четверо детей.

— То девочки, — возражала мать, — выйдут замуж — отрезанный ломоть, а сыновей у нас двое.

— А потому что девочка, так мне ее по миру пустить? — говорил отец с досадой, — оделить ее, потому что ей ни в службу, ни в должность идти нельзя! Нет, это дело грешное, несправедливое.

— С тобою не сговоришь, — отвечала матушка, весьма недовольная, и умолкала.

Семейство Шалонских<br />(Из семейной хроники) - i_004.png

II

Семейство Шалонских<br />(Из семейной хроники) - i_005.png

Вообще строй семьи нашей сложился странно. Влияние и направление матери было французское, влияние и направление батюшки русское, скажу — староверческое, а мы дети росли между двух, не поддаваясь ни тому, ни другому. Могу сказать, что мы росли индифферентами, между этих двух течений. В моей памяти уцелели кое-какие разговоры и семейные картины, которые я и расскажу, как помню.

Осенью сиживали мы в нашей круглой небольшой гортанной. Матушка помещалась на диване, полукругом занимавшем всю стену, батюшка сиживал в больших креслах и курил длинную трубку, такую длинную, что она лежала на полу. Около играли сестра Милочка и брат Николаша, няня держала на руках полуторагодовалую Надю, а я сидела подле матушки. Она вязала на длинных спицах какую-то фуфайку, которой не суждено было быть оконченной; по крайней мере я помню только процесс этого вязания в продолжении нескольких лет.

Плохо подвигалась фуфайка: то возьмет матушка книгу, то пойдет по хозяйству, а фуфайка лежит на столе. Плохая была она рукодельница, но работать желала по принципу и приучала меня. Когда она вязала фуфайку, я должна была вязать чулок из очень толстых ниток. Вязанье чулка почитала я тяжким наказанием и поглядывала на матушку: авось встанет, авось уйдет, авось возьмется за книжку, а лишь только наставало это счастливое мгновение, как и мой чулок соединялся с фуфайкой и покоился на столе часами, днями и… годами. Уедем к бабушке или в Москву, оставим в Воздвиженском фуфайку и чулок, приедем на зиму домой, опять появляется фуфайка и ненавистный мне чулок. Этот-то чулок вязала я, однажды, в скучный вечер, сидя около матушки, когда разыгравшиеся дети, толкнули трубку отца. Он всегда этого боялся, малейший толчок трубки отзывался очень сильно на чубуке и грозил зубам его.

— Тише! Зубы мне вышибите. Арина, уж ты не маленькая, можешь остеречься.

— Не называй ты ее так, — сказала матушка, — сколько раз просила я тебя.

Батюшка был не в духе.

— Безрассудно просила. Арина имя христианское, имя моей матушки.

— Знаю, — сказала мать с досадою. — Неужели бы я согласилась назвать мою дочь таким именем, если бы оно не было имя твоей матери. Конечно, сделала тебе в угоду, — а ты ее зови Милочкой.

— Милочка не имя, а кличка. У моего товарища была борзая, ее звали Милка.

— То Милка, а то Милочка. Не хочу я дочери Арины.

— Ну, зови Аришей.

— Фу! Какая гадость: Арина, Ариша. Не хочу я и слышать этого.

— Что ж, ее и знакомые, и лакеи будут звать Милочкой до 50 лет.

— Родные будут звать Милочкой, а лакей Ириной.

Отец покачал головой и замолчал. И я с тех пор заметила, что все слуги звали сестру Милочку Ириной. Сохрани Боже, если бы кто назвал Ариной — непременно получил бы нагоняй.

Старший брат мой Сереженька строгал и клеил, для чего был ему куплен инструмент и стоял станок в углу залы. После я уж узнала, что матушка, вследствие чтения не один раз Эмиля Руссо, всех детей кормила сама, и пожелала, чтобы брат мой знал какое-либо ремесло. Ремеслу брат не выучился, но станок любил, и как-то, с помощию плотника Власа, соорудил матушке скамеечку под ноги. Строгал однажды он немилосердно и надоедал батюшке, который читал огромную книгу, в кожаном переплете.

— Погоди, не стучи, сказал батюшка, и Сереженька примолк, а мы насторожили уши, так как вечера осенние тянулись долго и немного было у нас развлечений.

— А вот в Англии, — продолжал отец, обращаясь к матушке, — не по нашему. Это я одобряю, хотя к англичанам пристрастия особенного не имею.

— За что их любить? Нация коварная, одним словом: perfide Albion. А ты о чем говоришь?

— О том, что у них звание священника весьма почетно. Оно так и быть должно. Служитель алтаря — лучшее назначение для человека богобоязливого и нравственного. В Англии меньшие сыновья знатных фамилий принимают священство.

— Дворянин да в священники! Не дворянское это дело.

— А почему? Самое почтенное дело. Подавать пример прихожанам жить строго, по заповедям, поучать паству свою примером и словом, что этого почтеннее!

— Чтобы быть священником, — возразила недовольная матушка, — надо знать богословие и стало быть учиться в семинарии.

— Что ж такое? В Англии есть школы, где преподают богословие.

— Школы! школы! воскликнула мать с жаром, как ты не называй такую школу, все выйдет семинария и семинарист. Blanc bonnet, bonnet blanc.

— A я терпеть не могу французской болтовни. Толку в ней нет — и народ пустой, вздорный и безбожный.

— Не все французы — безбожники. Ты сам читаешь проповеди Массильона и хвалишь.

— Быть может, и не все они безбожники, только я их терпеть не могу. Кроме бед, ничего они не наделают, да уж и не мало наделали. Короля законного умертвили, храмы поругали, проходимца корсиканского взяли теперь в императоры. Того и гляди накажет нас Господь Бог за то, что мы этих безбожников и вольнодумов чтим и во всем им подражать стремимся. Но не о том я речь повел теперь. Я говорю, что почел бы себя счастливым, если бы сын мой, как в Англии, поступил в священники.

— Что ты, батюшка мой, рехнулся что ли? Опомнись, — сказала матушка с досадою. — Да я и слышать таких слов не хочу. Мой сын дворянин, царский слуга, а не пономарь с косицей.

— Я тебе не о пономарстве говорю, хотя и пономарь церковнослужитель. Я тебе говорю о священстве. Это сан. Ужели ты сочтешь за стыд, если бы уродила сына, как митрополит Филипп, либо блаженный Августин?