— А меня-то за что?

— Ведь это он, все вас любя, нас не забывает.

Затем вынут был ток из пикинета, шитый белыми и золотыми бусами, для матушки. Она взяла его и отложила к стороне безучастно.

— Мне уж не рядиться, — сказала она грустно. — Я и траура-то никогда не сниму.

— Ну уж нет — приедет сынок, не надо его встречать в трауре, — сказала бабушка. — В старое, очень недавнее время, матушка залюбовалась-бы током — но теперь, после своей скорби об отце и тревог о сыне, наряды не шли ей на ум и опостылели; в ней совершилась большая перемена. На дне ящика лежал небольшой, красный, сафьянный футляр, — тетушка открыла его и, не смотря на свою чинность, важность и сдержанность, ахнула.

— Маменька, посмотрите, — сказала она; — ведь это, подлинно, сокровище!

Она вынула небольшие часы, по ребру осыпанные одним рядом баргизы и двумя рядами жемчугу; на эмалевой крышечке, цвету лазурного, изображена была головка херувима, с двумя маленькими, прелестными крылышками. Цепочка часов была из бирюзы и золотых звездочек. И часы, и цепочка были прелестны.

— Он пишет, что купил их для меня в городе Франкфурте-на-Майне и просит носить их. Но как буду я носить такую дорогую и прелестную вещь, — сказала тетушка.

— По праздникам, Наташа, — заметила бабушка, — бережно да аккуратно, так и будут целы.

И сколько было восклицаний, удивления и радости! И кто ни приезжал, всем показывали гостинцы братца-генерала. Все дивились и рассказывали знакомым, а эти знакомые, любопытствуя, приезжали оглядывать гостинцы братца-генерала и дивиться им.

— А вот, Бог даст, и Сереженька навезет гостинцев, — сказала тетушка. — Тогда, Люба, будет твой черед. Братцы сестриц не забывают, как видишь.

— Лишь бы скорее, — вздохнув, заметила матушка.

Семейство Шалонских<br />(Из семейной хроники) - i_021.png

IX

Семейство Шалонских<br />(Из семейной хроники) - i_022.png

Вскоре после этого приехала соседка наша мелкопоместная дворянка, посещавшая бабушку очень часто и гостившая по нескольку недель у нас, то с одною, то с другою дочерью, и несколькими сыновьями; она, почитай, полгода живьмя жила у бабушки, кормилась, одевалась и учила детей у нашего дьякона, на бабушкин счет. Катерина Трофимовна Волгина была любима в Щеглове за свою неподдельную оригинальность и природный ум. Поздоровавшись со всеми, поцеловав в плечо бабушку, которую звала она не иначе, как матушка моя, сокровище мое бесценное, перецеловав тетушек и нас всех, уселась она на большой полукруглый диван, стоявший в глубине комнаты, поодаль от бабушки и тетушек. Она вязала чулок так быстро, что спицы мелькали молнией, да и язык ее работал также быстро. Она принялась рассказывать нам новости соседские, как вдруг перервала свои рассказы вопросом:

— А где же Наталья Дмитриевна? Я ее, сударыню, не вижу.

— Дня три назад уехала в Грамово (Грамово было имение бабушки верст за 70 от Щеглова). Я просила ее съездить туда; управляющий писал, что лес торгуют. Она у меня хозяйка, во всем толк знает.

— Как толку не знать при их уме, и, можно сказать, степенстве.

— Что это, — заметила, обидевшись, тетя Саша. — Это о купцах говорят: его степенство.

— Разница, матушка Александра Дмитриевна, разница великая. Его степенство одно, а степенство ее другое — означает ее солидную-проницательность. А разве я приравняю, столбовую-то дворянку, да еще Кременеву, к купцу — чтой-то! Обижаете меня, сударыня.

— Что за обида, — сказала бабушка, — нет никакой обиды. Не взыщи на слове, Сашенька пошутила.

— А когда будет Наталья Дмитриевна?

— Нынче ждали; наверно завтра приедет.

— Вот что! А я им письмецо привезла.

— Какое такое письмо?

— Вот оно, сударыня, — доставая из мешка письмо, сказала Волгина. — Была я намедни в Туле, а почтмейстер, хороший мой знакомый, говорит мне: взяли бы, сударыня, письмо.

— Когда еще оказия будет в Щеглово, неизвестно, а посылать в Алексин — не затерялось бы как. Что ж ему, говорит, письму-то, лежать; вы соседка им, отвезли бы в Щеглово. Я письмо и взяла.

Матушка быстро встала, взяла большое письмо из рук Волгиной и переменилась в лице.

— Маменька, — сказала она, обращаясь к бабушке, — это письмо от братца Дмитрия Федоровича.

— Ну, что ж такое, — ответила бабушка спокойно, — он ей часто пишет.

Матушка вертела письмо в руках.

— Уж не слишком ли часто? Неделю назад пришел от него ящик с подарками и письмом, а теперь опять письмо.

— Ты, Варенька, стала уж не в меру тревожиться. Ящик пришел по оказии, как он сам писал, с гостинцами из города Франкфурта-на-Майне.

— Маменька, я распечатаю письмо; ведь у сестрицы секретов никаких нет.

— Конечно нет, но чужое письмо распечатывать непригоже, — сказала бабушка.

— Разве это чужое — сестрино!

— Старшей сестры, — сказала бабушка серьезно.

— Мне страшно, маменька; не пишет ли он чего об…

— Об Сереженьке? Господь с тобою. Него ты не придумаешь. Племянник Дмитрий под Парижем, как из газет видно, он в государевой свите, а Сереженька идет с полком по Франции. Разве ты не читала в намеднишнем письме, что он его не видал, почитай, во время всей кампании, и имеет об нем вести через других. Да теперь уж и сражений нет.

— Право, я распечатаю.

— Не делай ты этого, не хорошо, да и Наташа смерть не любит этого. Я никогда до ее писем не дотрагиваюсь. Получит, сперва сама прочтет, а потом и нам всегда читает.

— Да, — сказала я, — преинтересное письмо, с описанием городов, читала она мне.

— Кто — она?

— Тетушка.

— Так ты так и говори, Люба; тетушка, говори, а не она, — что такое: она? Невежливо!

Я смутилась замечанием бабушки; не заметила я, что оно было сделано для того, чтобы положить конец разговору с матушкой, который, видимо, бабушке не нравился. Вечер прошел, по обыкновению, в рукодельи и домашних разговорах. Волгина говорила больше всех и старалась заставить нас смеяться, передавая Алексинские вести. Пробило 10 часов. Бабушка встала.

— Ну, прощайте, дети и девочки, прощайте племянницы; спокойной ночи, Катерина Трофимовна.

Все поднялись, подошли, по обыкновению, целовать бабушкину ручку. Она всех нас перекрестила, тоже по обыкновению, и пошла в свою спальню, но воротилась.

— Варенька, отошли письмо в комнату Наташи, вели положить его поставить в ее спальне. Приедет наверно завтра; быть может, и мир заключен.

— Слушаю, маменька, — сказала матушка и отдала письмо Волгиной, которая отнесла его в комнату тетушки.

Я пришла к себе; я жила в мезонине, и внутренняя небольшая лестница из залы вела в наши комнаты. Спать мне не хотелось; я разделась, надела ночную кофту и юбку и села читать привезенные с почты газеты. Не знаю, как долго я читала, как вдруг услышала какой-то протяжный, ужасный стон, от которого замерло мое сердце и кровь остыла. Я бросилась вниз, сбежала по лестнице и ринулась в залу полутемную, едва освещенную одной лампой. По ней бежала матушка; я бросилась к ней и схватила ее за талию. Она билась в руках моих, с безумным лицом, и кричала страшным голосом:

— Убит! Убит! Убит!

— Кто убит? Что с вами? Бога ради, что с вами?

Но она не узнавала меня, продолжала отчаянно биться в руках моих, порываясь вперед и все твердила, но тише и тише.

— Убит! Убит!

Я громко звала на помощь; прибежали горничные; матушка глядела на верх безумными глазами и все шептала одно слово: «убит!»

Принесли свечи, прибежали тетушки; мы заметили, что в руке матушки крепко сжато смятое письмо. Когда тетушка хотела разжать руку матушки и отнять письмо, она пронзительно вскрикнула и упала без памяти.

В эту минуту вбежала Марья Семеновна, няня.

— Кто убит? — спросила она, не своим голосом. — Я слышала, она кричала: убит?