Письмо Паскуаля Дуарте дону Хоакину Баррере по времени написания следует отнести к периоду создания XII и XIII глав – единственных глав, написанных фиолетовыми чернилами, идентичными чернилам письма упомянутому сеньору; это доказывает, что Паскуаль окончательно не прерывал своего рассказа, как он уверяет, и заготовил письмо с расчетом, что в должное время оно произведет свое действие, – предосторожность, представляющая нам героя не таким уж беспамятным и огорошенным судьбой, как может показаться с первого взгляда. Что совершенно ясно, так это то, каким образом связка бумаг попала из Бадахосской тюрьмы в дом сеньора Барреры в Мериде, потому что об этом рассказывает нам капрал жандармерии Сесарео Мартин, взявший на себя их пересылку.

Стараясь по мере возможности прояснить последние минуты жизни нашего героя, я обратился с письменным запросом к дону Сантьяго Луруэнье, бывшему капеллану Бадахосской тюрьмы, а ныне приходскому священнику в Магаселе (Вада-хос), и дону Сесарео Мартину, в свое время рядовому жандармерии при Бадахосской тюрьме, а теперь в чине капрала начальнику поста в Ла-Весилье (Леон), – лицам, которые по долгу службы находились рядом с преступником в момент, когда подошел его срок заплатить долг правосудию.

Вот их письма.

Магасела (Бадахос),

9 января 1942 г.

Досточтимый и многоуважаемый сеньор.

Сию минуту я получил с явным запозданием ваше любезное письмо от 18-го числа прошлого месяца и 359 страниц на машинке, содержащих воспоминания злосчастного Дуарте. Все это переслал мне нынешний капеллан Бадахосской тюрьмы дон Давид Фрейре Ангуло, в давние юношеские годы товарищ вашего покорного слуги по Саламанкской семинарии. Вскрыв конверт, сразу же пишу вам для успокоения моей совести эти строки, а продолжение, если богу угодно, оставлю до завтра, когда прочту, следуя вашим наставлениям и собственному любопытству, приложенную пачку листков.

(Продолжаю 10-го числа.)

Только что прочел залпом (хотя, если верить Геродоту, этот образ чтения предосудителен) признания Дуарте. Вы не можете себе представить, какое глубокое они произвели на меня впечатление, какой резкий след, какую неизгладимую борозду оставили в душе. Силы впечатления не умаляет и то, что ваш покорный слуга с радостью пахаря, собирающего драгоценнейшую жатву, принял последнее покаяние этого человека, которого большинство, вероятно, сочтет гиеной (как было и со мной, когда меня вызвали к нему в камеру), а между тем, проникнув в глубь его души, можно узнать, что был он всего лишь кротким агнцем, которому жизнь внушала робость и страх.

Смерть его в том, что касается подготовки, была образцом христианской кончины, и лишь в последний свой час, когда присутствие духа ему изменило, он впал в некоторое смятение. Это причинило душе бедняги страдания, от которых он был бы избавлен, если бы проявил больше мужества. Духовные дела он отправил с уверенностью и спокойствием, меня поразившими, и, когда наступила минута выводить его во двор, провозгласил перед всеми: «Да будет воля господня», изумив нас своим поучительным смирением. Жаль, что враг похитил у него последние мгновения, ибо, не будь этого, его кончина, вне всякого сомнения, могла бы почесться за святую. Она явилась примером для всех нас, бывших ей свидетелями (при том, что умирающий, как я сказал уже, потерял самообладание), я же из всего виденного извлек уроки, полезные мне для милосердного врачевания душ, Уповаю, что господь упокоил его в своем святом лоне!

Примите, сеньор, заверение в самом сердечном расположении и привет от вашего смиренного С. Луруэньи, священника.

P. S. Сожалею, что не имею возможности выполнить вашу просьбу относительно фотографии, и не знаю, куда вам присоветовать обратиться.

Это одно письмо. А вот другое.

Ла-Весплья (Леон),

12.1.42

Уважаемый сеньор.

Настоящим подтверждаю получение вашего письма от 18 декабря прошлого года и надеюсь, что в данный момент вы пребываете в столь же добром здравии, как и вышеуказанного числа. Я, благодарение богу, здоров, хотя начисто закоченел в здешнем климате, какого не пожелаю и самому отъявленному бандиту. Перехожу теперь к сообщению по интересующему вас вопросу, не видя к тому препятствий служебного характера, при наличии каковых я, с вашего позволения, не вымолвил бы ни слова.

Упомянутого Паскуаля Дуарте, о котором вы пишете, я помню – за длительный период времени это был самый знаменитый арестант, какого нам довелось охранять. Что голова у него была в порядке – за это не поручусь, хотя бы мне посулили Эльдорадо, потому что он выкидывал такие штуки, которые ясно свидетельствовали о его недуге. Пока он не исповедовался, все шло хорошо, но стоило ему один раз исповедаться, как у него начались терзания и угрызения совести и он надумал избавиться от них покаянием. Вот и получилось, что по понедельникам – за убийство матери, по вторникам – потому, что в этот день он убил господина графа Торремехия, по средам – за убийство еще кого-то, одним словом, по полнедели кряду бедняга по доброй воле постился, не беря в рот куска, и так сильно исхудал, что, на мой взгляд, палачу не надо было особо стараться, чтоб свести у него на глотке тиски. Преступник целыми днями писал, как в лихорадке, и, поскольку беспокойства от него не наблюдалось, начальник по доброте сердца приказал нам доставлять заключенному все, что требуется для его писаний, и он без роздыха изливал свою душу. Как-то он подозвал меня, показал письмо в незаклеенном конверте (чтобы вы могли прочесть, если пожелаете, сказал он мне), адресованное дону Хоакину Баррере Лопесу в Ме-риде, и – я так и не разобрал – то ли попросил меня, то ли приказал:

– Когда меня уведут, возьмите это письмо, соберите поаккуратнее все эти бумаги и отошлите все вместе этому сеньору, поняли?

Потом он добавил, так таинственно глядя мне в глаза, что меня пробрала дрожь:

– Бог заплатит вам за это, я его попрошу!

Не видя в том худого, я исполнил его просьбу, потому что привык уважать последнюю волю усопших.

Что касается его смерти, скажу вам одно: она была самой обыкновенной и жалкой. Поначалу он пыжился и с шиком объявил перед всеми: «Да будет воля господня!», так что мы дало опешили, но очень скоро позабыл о всяких приличиях. При виде эшафота он лишился сознания, а когда очнулся, завопил, что не хочет умирать и что с ним не имеют права это делать, так что к табуретке его пришлось тащить волоком. Тут он в последний раз поцеловал распятие, что протянул ему тюремный капеллан отец Сантьяго, поистине святой человек, и затем окончил свою жизнь самым что ни на есть низким и постыдным образом, плюясь и брыкаясь безо всякого уважения к окружающим и всем открывая свой страх перед смертью. Прошу вас, когда книги напечатают, пришлите мне, если можно, не одну, а две – вторую для нашего лейтенанта, который обещал мне, что оплатит вам посылку наложенным платежом, если вы не возражаете. Надеясь, что удовлетворил вашу просьбу, к сему остаюсь с уважением, всегда готовый к услугам

Сесарео Мартин

Ваше письмо дошло до меня с запозданием, и по этой причине получилась такая разница в датах. Мне переслали его из Бадахоса, и я получил его только 10-го числа текущего месяца, в субботу, то есть позавчера. С приветом.

Что я могу еще добавить к сказанному этими господами?

Мадрид, январь 1942 года.