Кровь жаром обдала мне уши, они покраснели, как угли; глаза щипало, как от мыла…

Минут десять по крайней мере прошло в мертвом молчании. Сердце отрывисто, как часы, билось у меня в висках, но я несразу это заметил, Лола дышала, как во флейту дула.

– Ты беременная?

– Да.

Она заплакала. Мне в голову не приходило, чем бы ее утешить.

– Не глупи. Одни умирают, другие родятся…

Может, бог избавит меня от какой кары в аду за умиление, которое я чувствовал в тот вечер.

– Ну что тут особенного? Твоя мать, до того как тебя родила, тоже ходила беременная… и моя тоже…

Я из кожи лез вон, чтобы что-нибудь сказать. Уже раньше я уловил в Лоле перемену – ее как наизнанку кто вывернул.

– Всегда так бывает, дело известное. Нечего расстраиваться.

Я глядел на Лолин живот, но ничего не замечал. Без румянца в лице, с растрепанными волосами она была на редкость красивая.

Я придвинулся к ней и поцеловал в щеку. Она была холодная, как покойница, целовать себя дозволяла с улыбкой, в точности похожей на улыбку мучениц стародавних времен.

– Ты рада?

– Да! Очень рада! Говорила она без улыбки.

– Ты так меня любишь?

– Да, Лола, так…

Это была правда, тогда я и впрямь так любил ее – молодую, с ребенком в утробе – моим сыном, которому я мечтал в ту пору дать образование и вывести в люди.

– Лола, мы поженимся, надо выправить бумаги. Оставлять так нельзя…

– Да.

Лолин голос походил на вздох.

– Я докажу твоей матери, что знаю, как должен поступать мужчина.

– Да она знает…

– Нет, не знает!

Когда я собрался уходить, было уже темно.

– Позови мать.

– Мать?

– Да.

– Зачем?

– Я скажу ей.

– Она знает.

– Пусть знает… Я сам хочу ей сказать!

Лола встала – какая она была рослая! – и вышла. Глядя, как она переступает кухонный порог, я любовался ею, как никогда.

Немного погодя вошла мать.

– Чего тебе?

– Вы знаете.

– Видал, что ты сделал с ней? – Хорошо сделал.

– Хорошо?

– Да, хорошо! Разве она несовершеннолетняя?

Мать молчала; я не думал, что она будет такая покладистая.

– Я хотел поговорить с вами.

– О чем?

– О вашей дочке. Я хочу жениться на ней.

– Хотеть мало. Ты решил окончательно? – Да, окончательно.

– А обдумал хорошо?

– Очень хорошо.

– За такое малое время?

– Времени было достаточно.

– Ну погоди, я позову ее.

Старуха вышла и долго не возвращалась; видно, они спорили. Вернувшись, она привела Лолу за руку.

– Вот гляди, он хочет на тебе жениться. Пойдешь за него замуж?

– Пойду.

– Славно, славно… Паскуаль – славный парень, я наперед знала, как он поступит.,. Ну, целуйтесь!

– Мы уже целовались.

– Целуйтесь опять, чтоб я видела.

Я подошел к девушке и поцеловал ее, поцеловал с напряжением всех сил, крепко прижав к груди, не обращая внимания на присутствие матери. Однако этот первый дозволенный поцелуй мне на вкус не понравился, те, первые, на кладбище, что казались уже такими далекими, были куда слаще.

– Можно я останусь?

– Оставайся.

– Нет, Паскуаль, нельзя, пока нельзя еще.

– Можно, дочка, можно. Он ведь будет твой муж, разве нет?

Я остался и провел с ней ночь.

На другой день с самого утра я отправился в церковь и вошел в ризницу, где дон Мануэль облачался к ранней обедне, которую он служил для дона Хесуса, его домоправительницы и еще двух-трех старух. Увидав меня, он удивился.

– Ты каким образом здесь?

– Да вот, дон Мануэль, разговор у меня к вам.

– Долгий?

– Да, сеньор.

– Можешь подождать, пока я отслужу обедню?

– Да, сеньор, мне не к спеху.

– Ну, тогда подожди.

Дон Мануэль отворил дверь ризницы и указал мне скамью, обыкновенную скамью, как во всех церквах, деревянную и некрашеную, жесткую и холодную, как камень, на которых, однако, случается переживать прекрасные минуты.

– Сядешь там. Увидишь, что дон Хесус опускается на колени, опускайся и ты; увидишь, что дон Хесус подымается, и ты подымайся; увидишь, что дон Хесус садится, и ты садись.

– Ладно, сеньор.

Обедня, как все обедни, продолжалась чуть больше получаса, но эти полчаса пролетели для меня незаметно.

Когда она кончилась, я вернулся в ризницу. Дон Мануэль разоблачался.

– Ну, говори.

– Видите, я жениться хочу.

– Одобряю, сын мой, одобряю. Для того господь и создал мужчин и женщин – для продолжения рода человеческого.

– Да, сеньор.

– Очень хорошо. А на ком? На Лоле?

– Да, сеньор.

– Давно надумал?

– Нет, сеньор, вчера…

– Как, только вчера?

– Только вчера. Вчера она сказала мне про свое дело.

– Стряслось что-нибудь?

– Да.

– В положении, что ли?

– Да, сеньор, в положении.

– Ну, что ж, сын мой, самое лучшее вам пожениться. Бог вам все простит, а во мнении людей вы еще и подниметесь. Ребенок, рожденный вне брака,– грех и поношение, а для родителей, женатых по христианскому обычаю,– благословение господне. Бумаги я тебе выправлю. Вы не двоюродные?

– Нет, сеньор.

– Тем лучше. Приходи через две недели, все будет готово.

– Хорошо, сеньор.

– А теперь ты куда?

– Работать, куда ж еще.

– Может, перед тем исповедаешься?

– Ну, ладно…

Я исповедался и почувствовал себя умягченным и разглаженным, как будто меня выкупали в горячей воде.

(8)

Спустя чуть больше месяца, 12 декабря, в день богоматери Гуадалупской, который в том году пришелся на среду, и выполнив предварительно все, что положено по закону церкви, мы с Лолой поженились.

Меня томило беспокойство и как бы раздумье, как бы страх перед шагом, который я собирался совершить, – черт возьми, женитьба дело нешуточное! – и порой на меня нападала такая оторопь и слабость, что, поверьте, я готов был все кинуть и идти на попятный, и так бы и сделал, если б не мысль, что поскольку трезвон подымется до небес, а я, если разобраться, боюсь его не меньше, то лучше уж вести себя смирно и будь что будет. Наверно, бараны, которых гонят на бойню, рассуждают так же, а о себе могу сказать: был момент, когда мне казалось, что сойду с ума от того, что на меня надвигается. Не знаю, нюхом ли я чуял, что меня ждет беда. Хуже всего, что этот самый нюх не ручался мне, что я буду счастливей, если останусь холост.

Поскольку я по пожалел па свадьбу всех сбережений, какие у меня были, – женился против воли – одно, а поддерживать свое положение в обществе – другое, она вышла у нас если не пышная, то, во всяком случае, не хуже, чем у людей. В церкви я велел поставить маки и цветущий розмарин, в ней стало приятно и гостеприимно, и потому, может, не так чувствовался холод сосновых скамеек и каменного пола. Невеста в черном – в облегающем платье из полотна высшего качества, на голове кружевная фата, подаренная крестной, в руке букет апельсиновых цветов – выступала такая статная и уверенная в себе, что глядела прямо королевой; на мне был нарядный голубой костюм в красную полоску, купленный в Бадахосе, черный атласный козырек, который я в тот день обновил, на шее шелковый платок, на животе цепочка. Мы были красивая пара, уверяю вас, – молодые, хорошо одетые! Ах, как далеко ушло то время, когда минутами еще мерещилось, что счастье возможно!

Посаженными у нас были сеньорито Себастьян, аптека-рев – дона Раймундо – сын, и сеньора Аурора, сестра священника. Дон Мануэль благословил нас и под конец закатил проповедь втрое длиннее самого венчания, которую, видит бог, я вытерпел только по обязанности —такую она навела на меня скуку; он сказал нам сызнова о продолжении рода человеческого, а также про папу Льва XIII и что-то про апостола Павла и рабов… Видно, готовил речь на совесть!

Когда церковный обряд закончился, чего я уж не чаял дождаться, все мы скопом пошли ко мне в дом, где без особых удобств, зато от чистого сердца было выставлено вдоволь еды и питья, чтоб накормить-напоить до отвала всех, кто пожаловал, и еще вдвое больше народу. Для женщин был шоколад с хворостом, миндальными тортами, коврижками, смоковными хлебцами, а для мужчин – мансанилья и на закуску ломтики копченых сосисок и кровяной колбасы, маслины, сардины из банок. Знаю, были в деревне люди, которые осуждали меня за то, что я не устроил обеда, – ну их! Могу вас уверить, что ублаготворить их мне дороже не обошлось бы, а если я предпочел уклониться, так потому что был по рукам связан желанием поскорей уехать вместе с женой. Совесть моя чиста – положенное я исполнил, и не хуже других, и этого с меня довольно, а что до пересудов – не к чему их слушать!