Но ничего подобного не произошло. Поланецкий, правда, помрачнел было, но, овладев собой, сказал спокойно:

– Я так и думал, что этим кончится.

Зная Поланецкого, Машко вполне допускал, что тот может схватить его за шиворот, и глянул на него испытующе, недоумевая, что это с ним.

А у Поланецкого в голове промелькнуло: «Попроси он денег на дорогу, я бы не смог отказать». Вслух же он повторил:

– Да, этого и следовало ожидать.

– Нет, не следовало! – вскричал Машко, не желая расставаться с мыслью, что всему виной неблагоприятное стечение обстоятельств. – Ты не имеешь права так говорить. Я и на смертном одре готов подтвердить, что все могло обернуться иначе.

– Чего тебе, любезный, собственно, нужно от меня? – с оттенком раздражения спросил Поланецкий.

– От тебя ровно ничего, – поостыв немного, ответил Машко. – Я пришел к тебе как к человеку, который всегда оказывал мне дружеское расположение, пришел как должник, имея в виду не деньги, а долг благодарности, – чтобы поделиться с тобой откровенно и сказать: спасай, что можно, пока не поздно еще.

Поланецкий стиснул зубы. Он полагал, что есть какой-то предел тем злым шуткам, которые жизнь в последнее время не уставала шутить над ним и остальными. Но слова Машко о дружеском расположении и долге благодарности звучали насмешкой, превосходившей уже всякие пределы. «Катись ты ко всем чертям вместе со своими деньгами!» – чуть не сорвалось у него с языка, но, сдержавшись, он сказал только:

– Не вижу такой возможности.

– Возможность есть, – ответил Машко. – Пока никто не знает, что я банкрот, пока теплится надежда выиграть процесс и моя фамилия и подпись чего-то еще стоят, продай закладную твоей жены. А покупателю скажи: решил, дескать, обратить недвижимость в капитал или что-нибудь в этом роде. Глаза всегда можно отвести. И покупатель найдется, особенно если цену сбавишь, продашь с уступкой. Любой еврей купит в расчете на барыш. Да кто угодно пусть погорит на этом, только не ты. А предупредил я тебя или нет о своем банкротстве, никто ведь не знает, ты мог рассчитывать и на благоприятный исход судебного дела. И будь спокоен: покупатель твоей закладной сам продал бы ее тебе без зазрения совести, наперед зная, что завтра ей будет грош цена. Жизнь – это биржа, а на бирже так дела и делаются. Это называется изворотливостью.

– Нет, – отвечал Поланецкий, – это называется иначе. Ты упомянул евреев, так вот, есть дела, которые они определяют словом «schmutzig»[73]. И чтобы выручить деньги по закладной, я поищу другой способ.

– Как знаешь. Мне, милый мой, самому известно, как называется мой способ, тем не менее по долгу порядочности я счел нужным тебе его предложить. Может, это уже порядочность будущего банкрота, но другой у меня нет. Можешь себе представить, как легко мне все это говорить. Я заранее знал, что ты не согласишься, но мое дело было посоветовать. А теперь прикажи подать чашку чаю да рюмочку коньяку, а то я совсем обессилел.

Поланецкий позвонил.

– Конечно, – продолжал Машко, – кто-то должен из-за меня пострадать, тут уж ничего не поделаешь; но я предпочел бы, чтобы в их числе оказались люди мне безразличные, а не расположенные ко мне. Бывают в жизни такие положения, когда невольно приходится идти на сделки с совестью. – Машко горько усмехнулся. – Раньше я этого не знал, но теперь мои горизонты расширились. Век живи, век учись. У нас, банкротов, тоже есть свое понятие о чести. Что до меня, я обеспокоен участью не тех, кто поступил бы со мной точно так же, а близких мне людей, которым я признателен. Может быть, это мораль Ринальдини, но все-таки мораль.

Лакей принес тем временем чай. Машко для подкрепления сил долил чашку коньяком и, остудив ее таким образом, выпил одним духом.

– Ты лучше меня во всем разбираешься, – сказал Поланецкий, – и все доводы против отъезда, в пользу того, чтобы остаться и попытаться поладить с кредиторами, ты сам, наверно, уже обдумал. Поэтому я хочу спросить о другом. Чем ты собираешься заняться, есть ли у тебя что-нибудь на примете? И деньги хотя бы на дорогу?

– Есть. На сто тысяч обанкротиться или на сто десять – это уже значения не имеет, но спасибо за вопрос. – И Машко опять подлил коньяку в чай. – Не думай, будто я запил с горя, просто я сегодня еще с утра не присел и устал безумно. Ах, хорошо, теперь немного подкрепился. Скажу тебе откровенно: надежды я еще не потерял. Пулю в лоб, как видишь, не пустил – вот тебе лучшее доказательство. Это все устарело, это все мелодрама. Я понимаю: здесь для меня все кончено, но на здешней почве особенно-то и не развернешься. Интереса настоящего нет, да и простора. То ли дело Европа, Париж! Вот где колесо фортуны оседлать можно – со дна под самое небо взлететь. Да что тут распространяться! У того же Гирша, когда он уезжал, и трехсот франков небось не было! Ладно, можешь мне не говорить, в нашем тухлом болоте это миражем кажется, горячечным бредом банкрота… Но там и поглупей меня миллионы наживали, да, поглупее!.. Пан или пропал, но уж если ворочусь когда-нибудь… – И, сжав кулаки – чай с коньяком оказывал, видимо, свое действие, – прибавил: – Вот увидишь!..

– Миражи не миражи, – отозвался Поланецкий, – но, во всяком случае, еще дело будущего. А пока-то что?

В тоне его чувствовалось растущее раздражение.

– А пока… – ответил Машко не сразу, – пока что мошенником будут считать. Никому и в голову не придет, что крах краху рознь… Я вот, к примеру, у жены ни одной подписи не взял, ни единого поручительства, ни разу капитал ее не тронул, сколько было до замужества, столько и осталось… Поеду один и, пока не устроюсь, здесь ее оставлю с матерью. Не знаю, слышал ли ты, что Краславская ослепла совсем. С собой я не могу их взять, так как не знаю даже, где еще поселюсь… в Париже или Антверпене… Но надеюсь, мы ненадолго разлучаемся… Они ничего еще и не подозревают… Вот в чем трагедия, вот что меня мучает…

Машко схватился за голову и зажмурился, словно от боли.

– Когда ты едешь? – спросил Поланецкий.

– Не знаю еще, но сообщу тебе. Ты мне вызвался помочь, так помоги – но не деньгами. От жены на первых порах все отвернутся. Не оставляйте ее совсем, возьми хоть ты под свою опеку. Ладно? Ты всегда был ко мне расположен – и к ней тоже, я знаю.

«Ей-богу, спятить можно!» – подумал Поланецкий, но вслух сказал:

– Ладно.

– Сердечное тебе спасибо. И еще одна просьба к тебе. Они обе очень тебя уважают, и жена, и теща. Каждому твоему слову верят. Выгороди меня хоть немного перед женой. Растолкуй ей, что одно дело – мошенничество, а другое – невезение. Право же, не такой я негодяй, за какого меня примут. Ведь мог бы и жену разорить, а вот не разорил, мог и у тебя призанять еще несколько тысяч, но не занял. Словом, ты сумеешь изложить все, как надо, – и она тебе поверит. Сделай для меня, хорошо?

– Хорошо, – повторил Поланецкий.

А Машко, обхватив голову и морщась, как от физической боли, стал твердить:

– Вот он, крах настоящий! Вот от чего я страдаю!

И через несколько минут попрощался с Поланецким, еще раз поблагодарив за доброе отношение к жене и обещание позаботиться о ней.

Поланецкий вышел с ним вместе, сел на извозчика и поехал в Бучинек.

По дороге он думал о Машко, о постигшей его участи, говоря себе: «Я тоже банкрот!» И был прав. К тому же все последнее время владела им какая-то безотчетная, глухая тревога, которую он никак не мог подавить. Вокруг наблюдал он обман, неудачи, крушенья и сам жил в ожидании какой-то беды, грозящей ему в будущем. И хотя разубеждал себя в основательности таких опасений, тайный страх не покидал его. «А почему я, собственно, должен быть исключением?» – спрашивал он себя. И сердце у него сжималось от дурных предчувствий. Даже в словах друзей невольно стали чудиться ему какие-то намеки, шпильки, коловшие тем больнее. В последнее время нервы у него расшатались до того, что он сделался прямо-таки суеверен. Возвращаясь ежедневно в Бучинек, все беспокоился, а не стряслось ли чего?

вернуться

73

грязные (итал.).