Время от времени дверь приоткрывалась, и незнакомые лица окидывали меня удивленным взглядом. Вероятно, было принято какое-то решение, отчего ожил весь дом. Вошел третий персонаж, на которого те, кто теснился позади, явно возлагали большие надежды. Он приблизился, назвал себя и заговорил по-датски. Все мы были разочарованы.

Посреди всеобщего разочарования я все думал о том, какие усилия прилагал, чтобы пройти незамеченным. Толпа жильцов и я грустно смотрели друг на друга, когда ко мне привели как знатока четвертого языка самое мадемуазель Ксавье. Это была старая баба-яга, худая, морщинистая, сгорбленная, с блестящими глазами. Еще ничего не понимая, она попросила меня следовать за ней.

И все эти славные люди, обрадованные тем, что я опасен, стали расходиться.

Вот я и у мадемуазель Ксавье. Чувствую себя несколько взволнованным. Она — одна из трехсот француженок в возрасте от шестидесяти до семидесяти лет затерянных, словно серые мыши, в городе с четырьмя миллионами жителей. Прежние учительницы или гувернантки старорежимных дочек, они перенесли революцию. Удивительное время. Старый мир обрушивался на них развалинами храма, революция сломила сильных и рассеяла слабых, ставших игрушками бури, на четыре стороны света, но она не коснулась трехсот французских гувернанток. Они были так беспомощны, так сдержанны, так корректны! Уж так долго в тени своих прекрасных Учениц они привыкли оставаться незаметными! Они учили изяществу французского языка, а их ученицы тотчас же пленяли нежностью слов самых прекрасных, гвардейцев Старенькие гувернантки сами не знали, какой тайной властью обладают стиль и орфография, они ведь никогда не пользовались этим для любовных дел Они обучали также манерам, музыке и танцам; эти науки делали старушек еще более чопорными, но у юных девушек науки эти становились чем-то живым и легким. А старые гувернантки одетые в черное, строгие и скромные, старели. Они были тут, но невидимые, как добродетель, как правила и хорошее воспитание. И революция, скосившая роскошные цветы, даже не коснулась, по крайней мере в Москве, этих сереньких мышек.

Мадемуазель Ксавье семьдесят два года, и мадемуазель Ксавье плачет. Я первый француз за тридцать лет, сидящий у нее. Мадемуазель Ксавье повторяет в двадцатый раз: «Если бы я знала, если бы я знала, я бы хоть убрала в комнате получше!» А я замечаю открытую дверь и думаю о посторонних, которые сто раз успеют донести о нашей встрече. Я все еще смотрю на эту жизнь сквозь какие-то очки. Но мадемуазель Ксавье окончательно опровергает побасенки,

«Я нарочно открыла дверь, — признается она мне с гордостью. — У меня такой гость!»

Она с грохотом открывает шкафчик, звенят стаканы. С шумом появляется на столе бутылка мадеры, печенье...

Мы чокаемся. Теперь я слушаю, что она говорит. Я спрашиваю ее о революции. Мне любопытно, что она скажет. Что такое революция для серой мышки? И как можно выжить, когда все рушится вокруг?

«Революция, — доверительно говорит хозяйка, — революция — это скучно».

Мадемуазель Ксавье жила уроками французского, которые она давала дочери повара за обед... Каждый день она пересекала для этого Москву, Чтобы заработать что-нибудь на карманные деньги, она продавала по пути разные мелочи, которые старые люди доверили ей перепродать за бесценок. Губную помаду, перчатки, лорнеты.

«Это было запрещено, — признается мадемуазель Ксавье. — Это считалось спекуляцией».

Она рассказывает о самом для нее мрачном дне гражданской войны. В этот день ей поручили продать галстуки. Галстуки в такой день! Но мадемуазель Ксавье не видела ни солдат, ни пулеметов, ни мертвых. Она слишком была занята галстуками, которые, говорит она, были тогда в большом спросе.

Бедная старая гувернантка! Социальное приключение, как и любовное, обошло ее, пренебрегло ею. Так, наверно, на пиратских кораблях находилось несколько божьих старушек, которые никогда ничего не замечали, занятые починкой рубашек корсаров.

Однажды она все же попала в облаву, и ее заперли в темной галерее...

Приключение в эту ночь еще раз обернулось для нее своей приветливой стороной. Лежа на нарах над черным проемом, уходившим в вечность, мадемуазель Ксавье получила на ужин ломоть хлеба и три, шоколадные конфеты. Возможна, эти три конфеты с удивительной яркостью выражали лишения, которым в то время подвергался весь народ. Мне это напоминает рояль красного дерева, огромный концертный рояль, который одна приятельница мадемуазель Ксавье продала тогда за три франка. И все же эти три шоколадные конфеты придавали всему характер какой-то игры и напоминали светлую пору детства.

Приключение обошлось с мадемуазель Ксавье, как с маленькой девочкой. А между тем ее грызла большая забота. Кому доверить перину, которую она купила за час до ареста? Она спала, прижимал перину к себе, и, когда мадемуазель Ксавье позвали на допрос, она не захотела расстаться с ней. Она предстала перед судьями, прижимая огромную перину к своему крохотному телу. И судьи тоже не приняли ее всерьез. Вспоминая о допросе, мадемуазель Ксавье вся дышит возмущением. Судьи, окруженные солдатами, восседали за большим кухонным столом. Председатель, которого бессонная ночь лишила живости, устало просмотрел ее документы. И этот человек, от чьих решений зависела жизнь или смерть, почесал за ухом и робко спросил ее:

«У меня есть дочка двадцати дет, согласилась ли бы вы, мадемуазель, давать ей уроки?»

И мадемуазель Ксавье, прижимая перину к сердцу, ответила ему с убийственным достоинством:

«Вы арестовали меня — судите меня. И если я останусь жива, завтра мы поговорим о вашей дочери!»

А сегодня вечером со сверкающим взглядом она добавляет:

«Они не смели больше смотреть мне в глаза — они были все в таком замешательстве».

А я уважаю эти восхитительные иллюзии. И думаю: человек замечает в мире лишь то, что он несет уже в себе самом. Нужен известный размах, чтобы почувствовать патетичность обстановки и прислушаться к тому, что она выражает.

Я вспоминаю рассказ жены одного приятеля. Ей удалось укрыться на борту последнего корабля белых, вышедшего в море перед вступлением красных в Севастополь или, быть может, в Одессу.

Суденышко было битком набито людьми. Любой дополнительный груз мог его перевернуть. Оно медленно отходило от набережной. Еще узкая, но уже непреодолимая трещина пролегла между двумя мирами. Стиснутая в толпе на корме, молодая женщина смотрела назад. Вот уже два дня, как побежденные казаки откатились от гор к морю и теперь все текли и текли. Но кораблей больше не было. Достигнув набережной, казаки перерезали глотки споим коням, сбрасывали с себя бурки, бросали оружие и ныряли в море, чтобы вплавь добраться до еще столь близкого суденышка. Но люди, которым было приказано не допускать их на борт, стреляли с кормы, и с каждым выстрелом на воде расплывалась красная звезда. Вскоре вся бухта была расцвечена этими звездами. Но поток казаков не иссякал, с бредовым упорством они появлялись на набережной, спрыгивали с коней, перерезали им глотки и плыли до тех пор, пока не расплывалась красная звезда...

А сегодня вечером мадемуазель Ксавье собирает десять таких же, как и она, старых француженок в лучшей из их комнат. Это очаровательная маленькая квартирка, которую хозяйка целиком расписала сама. Я принес порто, вина и ликеры. Мы все захмелели и поем старинные песни. В глазах старушек — детство, и сердцем им теперь двадцать лет, потому что они меня не называют иначе, как «мой милый». Пьяный от славы и водки, я что-то вроде сказочного принца посреди целующих меня старушек!

Появляется очень важный человек. Это соперник. Каждый вечер он приходит сюда пить чай, говорить по-французски и есть птифуры. Но в этот вечер он присаживается у кончика стола, суровый и полный горечи.

Но старушки хотят показать мне его во всем блеске.

«Это русский, — говорят они. — А знаете, что он сделал?»

Я не знаю. Пытаюсь догадаться. А мой соперник напускает на себя все более скромный вид. Скромный и снисходительный. Скромный вид большого барина. Но старушки обступили его, они его подгоняют: