Феликс Разумовский
Сердце Льва — 2
Часть первая
ПРОЛОГ
Близились Покрова, холодало. Низкие грозовые тучи касались брюхом верхушек елей, скудно произроставших с краю гибельных Васильевских болот, с моря наползал туман, клочьями, тихой сапой, влажный и пронизывающий ветер рвал сопревшую солому с крыш, разводил волну на вздувшейся Неве и, задувая в зипуны, яро пробирал душу русскую до самого застывшего нутра.
Вон сколько народу со всех концов земли российской пригнал в Ижорию его высочество князь кесарь Ромодановский — подкопщиков, древорубов, плотников, почитай, тыщ пятдесят за раз. Не по доброй воле, а по царскому повелению занесла их нелегкая на самый край света — у черта на рогах строить град престольный Питербурх. Одних, чтобы не подались в бега, ковали в железо, других насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах. Всюду голод, язва, стон человеческий. А ежели кто от сердца да по скудоумию, али просто по пьяной лавочке говаривал противное, то с криком «Слово и дело!» волокли его в тайную канцелярию. Слава богу, если просто рубили голову. Не всем так-то везло — все больше на дыбу подымали, палили спереди березовыми вениками, а то и на кол железный могли посадить. Никола-угодник, спаси-сохрани! Сновали повсюду фискалы да доносчики, громыхали по разбитым дорогам телеги, полные колодников. А может, раскольный-то отец Варлаам правду возвестил, что царь Петр суть Антихрист и жидовен из колена Данова? Ох, лихое это место, земля Ингерманландская! Испокон веков здесь, окромя карелов-душегубцев, не прижился никто, вон сколько их озорует по окрестных чащобам. А нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда, к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоила его немчура проклятая в дьявольской слободе своей сатанинским зельем.
Сильный ветер, между тем, разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилась тусклое утреннее солнце. Глянув на лучи, багряно пробивающиеся сквозь дощатые стены барака, Иван Худоба сел, истово перекрестил раззявленный в зевоте рот:
— Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.
Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, дробно загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал истошно, словно на пожаре:
— Подъем!
Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе люд, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья, и в скорости перед местами отхожими образовалось столпотворение вавилонское. А многие, животами скорбные, не стерпев нужды, устраивались справлять ее где придется. У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах да и на вкус зело тошнотное. Однако же, помня о «Слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — не до харчей будет, язык с корнем вырвут.
— Оглядывайся, оглядывайся, страдничий сын, тебе бы жрать только, — с утра уже полупьяный десятский нахмурился, грозно засопел и зверем глянул на Ивана Худобу. — Хорош задарма в тепле отираться, сбирай ватагу на порубку.
А какого рожна, спрашивается, собираться-то? Вот они пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артемий Матата, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки, орловчане, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе чай еще по весне перлись сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтоб ему пусто было. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.
Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись. А чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился сержант — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным — Бориска Царев.
Несмотря на солнце день был свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать, неласковой, с морозами да метелями. Охо-хо-хо-хо! Да и сейчас невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловчане вдруг враз закрестились, вспомнили приснодеву нашу заступницу непорочную. С полсотни почитай народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани. Слышался надрывный кашель, ругань, иные, застудив нутро, уже харкали кровью. «Господи, счастье-то какое, что древорубы мы», — следом за десятским орловские вышли на Большую Першпективу, где затевалась стройка великая: повсюду груды кирпичей, кучи песка, бунты леса, а уж народищу-то. Стук топоров, смрад дегтярный и громоподобный лай десятских — по-черному, по-матерному, до печенок.
На ближнем берегу безымянной речки, там где северные ветра шумели в раскидистых еловых лапах, уже собралось порубщиков изрядно. Запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с того Покрова нечесаны, одно слово — Расея немытая. А дожидались всем обществом архитектора латинянина. Тот пожаловал наконец: одетый не по-нашему, в накладных волосах девки незнамо какой, а в зубах дымится зелье богомерзкое, суть трава никоциана, специально разводимая в Неметчине для прельщения народа православного. Пожаловал, пожаловал, да не один — на пару с высоченным, обряженным как на похороны кавалером: даже рукоять англицкой, навроде палаша, шпаги была у того черной, агатового камня, крестом. Пригляделись и ахнули, перекрестили пупки. Батюшки, мать честна, так это ж сам Брюс, чертознай царский. Ликом мрачен, страшон, смотрит исподлобья, предерзко. И чего ему тут? Ох не к добру пожаловал, ох не к добру! Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, сержанты взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление работ и вместе с Брюсом убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским табачным смрадом. Надобно было проложить просеку ровно по речному берегу.
И пошла работа. Орловчане в рубке были злые — подернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махть топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились в мох столетние сосны, хрустко трещали ветки, где-то в стороне матерно лаял десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на чертову проплешину на низком берегу реки. Посередь нее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть поди в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.
— Матерь божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово себя крестом осенил. — Ты, гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостйоны да кривобоки, а земля, — он низко наклонил голову и принюхался, — будто адским огнем палена. Вишь как запеклась коростой-то.
— А воняет-то сколь мерзопакостно, — Артемий Матата тоже перекрестился, сплюнул, — будто преставился кто.
В это время затрещали сучья под тяжелыми начальственными ботфортами и объявился Бориска Царев.
— Чего испужались, скаредники? — успевший, видимо, не раз приложиться к фляге, сержант раздвинул в пакостной ухмылке усы. — Сие есть волхование лопарское, священный камень, сиречь сейд. Ходит тут у меня один колодник карел, много чего брехал, — он хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громогласным хохотом. — Пока не издох. Одначе мы люди государевы, — смех его внезапно прервался, будто отрезало. — Шведа побили, что нам пакость чухонская. Нассать.
В подтверждение своих слов сержант рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду. Виват! — наконец он застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу и вдруг повалился в нее следом за своей харкотиной.